– Сказано тебе, вон!
Манька совсем растерялась; кот вырвался, заметался по зале и вдруг неожиданно кинулся под кресло Акинфия. И когда гость приласкал напуганного одноухого Рыжика, тот осмелел и даже потерся о ножку кресла.
– Хорош котофей! Так, так... Вижу, все еще, братец, крысиным цирком забавляешься?
– Редко. Ничто теперь меня не радует.
Кот настолько освоился в новой обстановке, что смело вскочил Акинфию на колени и замурлыкал.
– Жена что ж глаз не кажет? Уже спит, наверно?
– Монашествую. Женушка к родне укатила. Еще с крещения.
– Вот оно что! Потому, стало быть, и воруешь кержачек?
– Не пойму, братец, про что речь ведешь?
– Ладно, ладно. После об этом как-нибудь. Не на часок я к тебе. Поживу, пока не прогонишь.
– Господь с тобой! Да разве я такой, братец?
3
Стены столовой на две трети высоты украшены панелями красного дерева, а выше панелей обиты голубым сафьяном. Позолоченные фигурки ласточек в полете оживляют эту голубую гладь. Дескать, не столовая, а сами небеса с пичужками! Под ногами обедающих персидский ковер. С каждой стороны дубового стола по двенадцать стульев, сиденья, в цвет стенам, из голубого шелка. Два кресла с высокими спинками стоят по торцам стола, на их спинках вышиты золотом гербы дворян Демидовых. Тяжелая столешница опирается на литые из бронзы подставки в виде аллегорических птиц. Сама столешница собрана наподобие шахматной доски из одинаковых по размерам, но различных по цвету пластинок колыванской яшмы. В трех серебряных канделябрах французской чеканки может гореть до полусотни свечей.
В этот вечер их зажгли только на среднем канделябре. Стол для братьев Демидовых накрыли малой кружевной скатертью.
Акинфий доживал в Ревде четвертый день, уже навестив больного племянника Василия и оба завода, здешний и Шайтанский. Остался доволен волчьей охотой. Затравили пятерых, вернулись перед самым ужином.
После охоты Акинфий ужинал молча, с жадностью расправлялся с заливным поросенком и осетровым балыком, пропустил рюмочку под белые грибки и уж под конец вечерней трапезы сделал знак убрать слуг.
Никита раздраженно заорал на обоих ливрейных лакеев и дворецкого:
– Пошли вон. Не надобны боле!
Те исчезли, пятясь и кланяясь. Акинфий предпочитал для разговора полусвет и потушил почти все свечи. Никита тотчас же стал тревожно оглядывать потемневшие углы. Акинфий презрительно поморщился.
– Что тебе мерещится по темным углам? Блажишь, братец!
– Ах, братец, как ты бываешь груб!
Никита страшно обиделся, слезящиеся глаза щедро переполнились свежей влагой, и владелец Ревды со вздохами долго вытирал слезы кружевным платком, потом, прижав его ко рту, искусственно кашлял добрых пять минут.
Акинфий терпеливо ждал, пока брату надоест и плакать и кашлять. Он попивал из бокала рейнское, отщипывал кусочки холодной цыплятины; чтобы отвлечь брата, достал табакерку.
– Небось и до Ревды мода столичная дошла? Употребляешь?
Приступ кашля и ливень слез исчерпались. Никита понюшку взял и заинтересовался табакеркой, нашел ее «веселенькой».
– Бери себе, если глянется.
Никита взял табакерку дрожащей рукой, оставил без внимания игру мелких бриллиантов, вправленных в крышку, но заинтересовался эмалью на внутренней стороне.
– Кажись, французской работы? Русалки у воды... Как славно, братец! Ведь русалочки это, да, братец?
– Нимфы, братец. Нимфы.
– Поди ж ты. Вот и рубинов такой густоты крови я не видывал.
– Да это гранаты.
– Напасть какая! Ничего не угадываю, а все оттого, что ты темень в комнате учинил. У тебя таких каменьев еще не находили горщики.
– Хорошо поищут – сыщут...
Никита торопливо сунул табакерку в карман палевого кафтана.
– Послушай, Никита, не могу понять, откуда у твоего Василия в груди этакая болезнь завелась? В демидовском корне никто чахоткой не маялся. Грудь у любого из нас что кузнечный мех. Ведь даже тебя, слабогрудого, напасть эта обошла.
– От матери она у Васеньки. Род ее дохлый.
– Все на жену беды сваливаешь? Василия надо в теплые края. В италийскую землю. Болезнь его догладывает, а ты все ждешь чего-то. Лекаря своего из Тагила за Василием пришлю, пусть снарядит его и везет в тепло.
– Да ведь я сам, братец, мученик болящий. Самому надо в теплые края.
– Твою болезнь там не лечат, злобу-то. Больно ее в тебе много.
– А в тебе ее мало?
– Уж и окрысился!
– Зачем коришь скупостью? Обидеть норовишь больного брата? Ты жалеть меня должен.
– Не обучен. Матушка, покойница, о том не позаботилась.
Акинфий поднял глаза на стену и только теперь осознал, чего не хватает на ней... Спросил сурово:
– Где отцов портрет? Куда перевесил?
– Вовсе убрать приказал.
– По какой причине?
– Глаза! Глядит он, глядит... Никуда от них не уйти. Не стерпел. Убрал.
– Плохи дела, Никита, ежели отцовых глаз бояться стал.
– Дом-то, поди, мой?