Если пришел на похороны, выходит — близкий человек, хороший знакомый? Но по виду его ясно, что чувствует себя неуютно. Исподлобья оглядывается вокруг и снова низко опускает голову: не то что кого-то стесняется — пожалуй, боится… Что за парень?
Оленин стоял среди наших аульских, и я, не подходя к ним, на миг прислушался к разговору: он снова был о последних минутах отца.
— Бирам был солдат и остался солдатом до конца…
— Да, так не стыдно умирать!
— А, может, он перед этим уже потерял сознание?
— Что ты говоришь! Зачем у покойника отбирать мужество — оно всегда у него было, другое дело — он никогда о нем не кричал…
— Аллах говорит: «Мир вам за то, что вы терпели!» И Бирам получил наконец этот мир…
Говорили по-русски — конечно же, из уважения к профессору: гость и на похоронах — гость.
— Если он уже потерял сознание, его комбайн шел бы только прямо, и бульдозер успел бы увернуться… Но он ударил его!
— Бирам шел на таран, да!.. Он помнил до конца, что он — танкист!
— Прежде всего он — крестьянин!
— Прежде всего он — адыг!
— Это и есть настоящее мужество: за маленькое зернышко, которое об этом никогда не узнает, но без которого умрет человек, он пошел на таран!
Снова у меня невольно брызнули слезы: какая в самом деле обидная нелепость!
Почему солдат, прошедший всю войну, не однажды горевший в своем танке, не раз раненный — это надо видеть, как исполосованы у него и грудь и бок, и нога от самого бедра до ступни… И почему этот солдат, не раз погибавший за свою родину, должен был теперь умереть за право убрать урожай, который своими руками вырастил, ыйт?!
На том самом поле, за которым он ухаживал, как за малым ребенком, должны были поставить вагончик для бетонщиков и что-то еще, и вот комбайн отца докашивал хлеб, а по этому самому
Когда они столкнулись, бульдозерист, говорят, успел заглушить двигатель, но у комбайна, когда прибежали люди, мотор все еще работал, и отец лежал грудью на баранке, разбросав руки и свесив голову — сердце у него уже остановилось…
— Наш Кызар чуть не убил этого несчастного бульдозериста! — снова раздался голос в кружке аульчан, в котором стоял Оленин.
— Надо было убить того, кто отдавал этот дурацкий приказ!
И тут я понял!
Тот самый бульдозерист, с которым я познакомился тогда на своем кургане, — конечно он!.. И это он стоит теперь тут с заплывшими от фиолетовых синяков глазами, и вид у него совершенно затравленный…
Вот оно как: меня этот парень совсем недавно спас — от топора старика Османа.
А отца моего он убил.
И раз, и другой я обернулся, но парня уже не было там, где он только что стоял.
Все-таки я пошел туда и уже оттуда снова стал искать его глазами.
Возле остановился Асхад, старший брат. Не глядя на меня негромко сказал:
— Этим городским ребятам из оркестра надо будет, пожалуй, сказать, чтобы они тут сейчас играли — потом ведь наши быстро пойдут!
— Старший Дышеков, наверно, скажет им… проследит за всем.
— Проеледит-то проследит, — совсем тихо почему-то сказал Асхад… Вот кто был и в самом деле любимец отца! Или… или?
— Ты не видал? — спросил я. — Тут только что стоял такой парень…
Не дослушав, Асхад махнул рукой на наши пристройки.
Что-то отвлекло меня, а когда я выглянул наконец из-за сарая, увидал такую картину: на травке, обняв друг дружку за плечи, сидели под стеночкой Кызар с этим русским парнем, и оба молча давились слезами…
Подойти к ним?
Что-то подсказало мне, что буду лишним.
Плечи Кызара перестали трястись, он поднял кулак, сквозь шмыганье носом проговорил, задыхаясь на каждом слове:
— Падлу эту… которая на пшеницу тебя послала… из-под земли найду!
И мне показалось, что это наш Барон, наш хаджирет, наш одинокий всадник, что он нынче не в дальнем рейсе, а здесь, на похоронах Бирама Мазлокова — они с отцом и правда любили и понимали друг друга… Эх, отец!
Как неожиданно, как нелепо ушел!
Или прав дедушка Хаджекыз, сказавший за все это время всего одну горькую фразу: «Убили его еще там, на
А когда он сам
Ей, подожди, не падай пока, дедушка!
Я вдруг столько понял за эти дни — нам еще о многом надо будет с тобой поговорить!
Потверже обопрись на свою кизиловую палку, тэтэж, переживший любимого своего сына, — не падай, мой тэтэж. Продержись еще несколько осенних лет: как умеют, говоришь, держаться в роду Мазлоковых… не падай!
Тихо, совсем тихо, как будто очень издалека, робко и несмело начал оркестр. Ударило сердце, обозначая начало прощания… Ударило еще и еще раз — все сильней и сильней, и вот нарастающий стук его словно вырвался из груди и превратился в этот громкий, как из-под тугой колотушки, звук… Что это?