Вполне очевидно, что крыша, по которой бродят голуби, – это море, покрытое белыми парусами лодок; и даже если читатель не понял этой метафоры в первом стихе, то четвертый может, так сказать, снабдить его переводом. Проблема состоит скорее в том, что в процессе выявления метафоры читатель отправляется от средства передачи (метафоризирующего), не только усматривая в нем словесную реальность, но и активизируя те образы, которые ему при этом подсказываются, а образ наиболее очевидный – это лазурное море. Но почему лазурная поверхность должна представать крышей? Это не может понравиться итальянскому читателю и читателям тех стран (включая Прованс), где крыши по определению красные.
Дело в том, что, хотя Валери говорит здесь о кладбище в Провансе и сам он родился в Провансе, думал он (как мне кажется) как парижанин. А в Париже крыши шиферные, и под солнцем они могут давать металлические отблески. Далее, «ровно в полдень» (
Эти культурные различия дают о себе знать даже в таких выражениях, которые мы считаем безмятежно переводимыми с одного языка на другой.
Слова, обозначающие «кофе» по-английски, по-французски и по-итальянски (
Ordinai un caffè, lo buttai giù in un secondo ed uscii dal bar.
[Я заказал кофе, мигом проглотил его и вышел из бара.]
Не spent half an hour with the cup in his hands, sipping his coffee and thinking of Mary.
[Он провел полчаса с чашкой в руках, потягивая кофе и размышляя о Мэри.]
Первая фраза может относиться только к кофе в итальянском баре, поскольку американский кофе в один миг не проглотить: как из-за количества напитка, так и из-за его температуры. Вторая фраза не может относиться к персонажу, живущему в Италии и пьющему эспрессо, поскольку она предполагает наличие высокой и глубокой чашки, содержащей вдесятеро большее количество этого напитка.
Первая глава «Войны и мира» – романа, написанного, разумеется, по-русски, – начинается с долгой беседы по-французски. Не знаю, много ли русских читателей, живших во времена Толстого, понимали по-французски; возможно, Толстой считал само собой разумеющимся, что в его время тот, кто не понимал по-французски, не был в состоянии читать и по-русски. Вероятнее, однако, что он хотел, чтобы читатель, даже не понимающий по-французски, осознал, что российские аристократы наполеоновской эпохи были настолько далеки от жизни русского народа, что говорили на языке, бывшем тогда международным языком культуры, дипломатии и утонченных манер, – хотя это и был язык врага.