Эйдельман ищет объяснения этому противоречию. «Как известно, смысл этой фразы не в том, что порядочному человеку должно избегать опасностей, беречь себя и т. п. Карамзин хотел сказать (речь шла, разумеется, не о тиранических режимах, но сколько-нибудь просвещенных), что если честного человека тащат к виселице, значит, он не использовал законных, естественных форм сопротивления, изменил самому себе».
Но максима Карамзина произнесена в контексте, который не содержит оговорок. Она категорична. И Эйдельман в книге «Последний летописец» комментирует эту максиму несколько по-иному: «Слова Карамзина в 1819 году: „Честному человеку не должно подвергать себя виселице“. Карамзин в 1819‐м (то есть в разгар споров о его восьми томах) очевидно хотел по-другому сказать уже прежде им сказанное, что „всякие насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот, в то время как для честного человека возможны другие пути…“»[7]
Снова надо вспомнить точное наблюдение В. Э. Вацуро о «личном начале» в исследовательской работе Эйдельмана, которая давала читателям и слушателям возможность воспринимать Эйдельмана как современника его героев. Но это интенсивное «личное начало» определяло и другой важнейший аспект его существования в историческом потоке. Он с не меньшей остротой ставил перед собой те же проблемы, которые стояли перед его героями.
Судя по его дневникам, Эйдельман мучился двойственностью своего положения — неприятием советской реальности и неготовностью к радикальному действию. Речь шла, естественно, не о вооруженной борьбе, но о прямых высказываниях во время выступлений.
Его постоянно волновал исторический выбор между насилием и ненасилием при явной необходимости воздействия на окружающую реальность.
Он упрекал — я тому свидетель — своего друга, одного из лучших русских исторических романистов, Юрия Владимировича Давыдова в игнорировании «толстовского фактора» при художественном анализе народнической и народовольческой эпохи.
Толстой отсутствует среди сквозных персонажей нашей книги, но его гигантская тень ложится на ее страницы. Это неудивительно — Толстой живет в дневниках Эйдельмана с 1950‐х годов и ссылки на его опыт там постоянные. И это многое объясняет в его подходах к истории. В мировидении Эйдельмана была фундаментальная черта, роднившая его с яснополянским пророком. Он, как и Толстой, был убежден в необходимости следовать естественному ходу истории, в губительности неорганичного вмешательства в этот процесс. Притом что далеко не все — даже самые радикальные — попытки этого вмешательства представлялись ему неорганичными. Например, попытка 14 декабря, скорее всего, мыслилась ему более органичной, чем николаевские заморозки. Но тут возникало мучительное противоречие. Эйдельман предлагал — как результат честных исследований — максимально объективную для него картину прошлого и объяснял закономерность того, что произошло. Но при этом он как гуманист, постоянно обремененный обостренным чувством справедливости, не мог внутренне примириться с неоправданной жестокостью и неразумностью процесса. И он постоянно искал возможность сочетания «силы вещей», исторической неизбежности, и своего представления о том, как должно, как справедливо.
После вторичного прочтения «Иосифа и его братьев» Т. Манна он записывает в дневник: «…Лучшее — Иосифа везут купцы и учат, что время даст всему вызреть само»[8]
.Но какова роль человека в этой работе роковых жерновов?
И большая работа о Пушкине и Карамзине «Сказать все…» — это напряженная попытка остаться равным пушкинской диалектике на примере восприятия Пушкиным титанического труда историографа. Пушкину могут быть не близки смыслообразующие постулаты Карамзина, но это — «подвиг честного человека».
При этом читателю предлагается многообразная картина далеко не всегда идиллических, но глубоко достойных отношений этих двоих людей, каждый из которых являет собой эпоху. И стержень сюжета — упорное стремление Пушкина осознать и выявить роль Карамзина в своей собственной судьбе и судьбе России.
Завершает раздел, посвященный Пушкину, обзор разноплановых обстоятельств, сделавших неизбежной гибель поэта. Менее всего Эйдельман касается личных, семейных причин смертоносного конфликта. И это совершенно правильно. В иной ситуации у Пушкина хватило бы сил справиться с этой составляющей драмы.
И завершается статья «Уход» точной фразой, при всей лапидарности во многом объясняющей стилистику поведения Пушкина в последние месяцы его жизни: «Можно сказать, что ранняя гибель Пушкина стала последним его творением, эпилогом, вдруг ярко, резко озарившим все прежнее».
Сквозь всю книгу проходят несколько персонажей — те, что прошли и сквозь всю жизнь Эйдельмана. Это Пушкин, Карамзин и Герцен. Имя Петра, который будет главным героем последней части — «Революция сверху в России», — уже упоминалось.