Все находятся в сложной и глубоко осмысленной связи между собой. Они возникают в разных точках общего сюжета книги — вне зависимости от того, является тот или иной из них центральным персонажем статьи. Их судьбы, их идеи, их взаимоотношения делают книгу цельным историческим пространством.
Первая статья второй части называется «О Герцене. Заметки». Этот жанр, которым Эйдельман владел в совершенстве, не исчерпывается данной статьей. «Две тетради», которыми открывается книга, тоже названы «Заметки пушкиниста». И чрезвычайно важная для автора статья «Сказать все…» — это тоже фактически заметки, объединенные не столько внешним сюжетом, сколько смысловой задачей.
Жанр заметок дает возможность свободного обращения с материалом и предполагает в случае надобности введение автобиографического элемента. Быть может, не столько фактологического, сколько идеологического.
В книге «Былое и думы» Герцена Л. К. Чуковская писала: «Единство частного и общего, личного и общественного — характернейшая особенность герценовского сознания. Для Герцена пожар Москвы, или казнь декабристов, или восстание в Варшаве — это вехи его собственной жизни, главы из его „логического романа“. <…> Историческое событие Герцен проводит сквозь собственную душу. Автор ведет речь о разгроме декабристского восстания — о событиях исторической важности — и в то же время о себе самом»[9]
.А вот что пишет Эйдельман в кратком вступлении к «Заметкам»: «Герцен мне помог в жизни не меньше, чем самые близкие друзья. Занимался и занимаюсь им по любви».
Как уже говорилось, принцип общения со своими персонажами у Эйдельмана можно определить как собеседничество. Как сказала о нем М. О. Чудакова: «Сломал для себя грань между объективным и субъективным»[10]
.А в предисловии к монументальному тому работ Эйдельмана о Герцене, вышедшем, увы, через 10 лет после его кончины, составитель и научный редактор тома Е. Л. Рудницкая писала о «присущем ему остром ощущении слитности прошлого и настоящего в его личностном преломлении. Именно это начало пронизывает все работы Эйдельмана, связанные прежде всего с именем Герцена. В них нашло свое выражение присущее Эйдельману и роднящее его с Герценом жизнеощущение, тонко подмеченное Б. Ш. Окуджавой: „переливавшееся через край пристрастие к нашему прошедшему и, значит, к нашему грядущему“»[11]
.И тут мы можем вспомнить не безусловное, но имеющее смысл сопоставление Сперанского и Аракчеева с Пушкиным и Петром.
Разумеется, Пушкин и Эйдельман не считали Петра «Гением Зла». Но истинное, диалектическое отношение Пушкина к Петру Эйдельман угадывал.
У него была одна характерная особенность, которую вряд ли следует считать сознательно культивируемым приемом, — он являл читателю собственные главные идеи через своих любимых персонажей.
И Герцен был, безусловно, одним из таких рупоров.
А одной из главных идей была, как уже говорилось, идея органичной постепенности, к которой в конце концов пришел Герцен.
Есть все основания предположить, что, «сломав для себя грань между субъективным и объективным», Эйдельман в высокой степени отождествлял себя с Герценом. Здесь нет ничего анормального. Речь идет о предельной родственности мировидения и восприятия себя в мире.
Именно через Герцена — задолго до «Революции сверху» — Эйдельман определял свое отношение к Петру, сложно сопоставимое с отношением Пушкина к первому императору.
Эйдельман сходился с Пушкиным в понимании фундаментальных факторов, определяющих позиции «честного человека», которому не следует «подвергать себя виселице», в отношении государства. Это — максимальное охранение личного достоинства и неприятие костоломных перемен.
Известно, как высоко ценил Пушкин человеческое достоинство, частную независимость. «Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности <…> невозможно: каторга не в пример лучше»[12]
.Именно воспитание человека чести, человека с абсолютным чувством собственного достоинства считал Пушкин спасением для России.
Это вполне совпадает с убеждением Толстого. Смертельно оскорбленный обыском, который жандармы провели в его отсутствие в Ясной Поляне, он писал своей тетушке фрейлине Александре Андреевне Толстой: «Какой-то из ваших друзей, грязный полковник, перечитал все мои письма и дневники…
Счастье мое и этого вашего друга, что меня тут не было, — я бы его убил!»[13]
По накалу ярости эта филиппика вполне соответствует пушкинскому письму жене от 3 июня 1834 года по поводу перлюстрации его переписки с ней: «Мысль, что кто-нибудь нас подслушивает, приводит меня в бешенство…»[14]