Мы жили в приходе церкви Св. Кнуда, и желавшие готовиться к конфирмации должны были записываться или у самого пробста, или у капеллана. К первому ходили учиться дети так называемых важных семейств и городские гимназисты, к последнему — более бедные. Я, однако, явился к пробсту, и ему волей-неволей пришлось записать меня у себя. Он, пожалуй, видел в моем желании готовиться у него одно тщеславие: его конфирманты занимали в церкви ведь первое место, но это было не совсем так — побудило меня к этому кое-что другое. Я смерть боялся бедных мальчиков, которые глумились надо мною, и, напротив, всегда испытывал невольное влечение к гимназистам, в моих глазах они должны были быть куда лучше всех других мальчиков. Часто в то время как они резвились на кладбище, я стоял за деревянной решеткой и глядел на них, от души желая быть на месте одного из этих счастливцев — не ради их игр, а ради множества книг, что были у них, и ради того, чем каждый из них мог сделаться на свете. Записавшись у пробста, я имел возможность попасть в их компанию,
но мне не вспоминается теперь ни один из них, так, видно, мало обращали они на меня внимания. Я постоянно чувствовал
К конфирмации старушка-портниха сшила для меня из пальто отца целый костюм. Мне казалось, что я еще никогда не был одет таким щеголем. Кроме того, мне в первый раз в жизни подарили сапоги. Я был от них в несказанном восторге и, опасаясь, что они не всем будут видны, заправил брюки в голенища и в таком виде зашагал по самой середине церкви. Сапоги скрипели, и я от души радовался этому — слышно по крайней мере, что новые! Зато благочестивое настроение мое было нарушено, я чувствовал это и испытывал страшные угрызения совести: шутка ли, мысли мои столько же были заняты сапогами, сколько Господом Богом! Я искренно молился Ему, прося прощения, и — опять думал о своих новых сапогах.
В последние годы я копил мелочь, которую дарили мне при разных случаях, после конфирмации я раз сосчитал ее, и оказалось, что у меня составилась сумма в тринадцать далеров. Такой капитал совсем ошеломил меня, и когда мать начала серьезно настаивать на том, чтобы я поступал в учение к портному, я принялся умолять ее позволить мне лучше попытать счастья, отправиться в Копенгаген, который в моих глазах был столицей мира.
«А чего ты там добьешься?» — сказала мать. «Я прославлю себя!» — ответил я и рассказал ей о том, что читал о замечательных людях, родившихся в бедности. «Сначала приходится много-много перетерпеть, а потом и прославишься!» — сказал я. Меня охватило какое-то непостижимое увлечение, я плакал, просил, и мать наконец уступила моим просьбам; прежде чем решиться, она, однако, послала за знахаркой и заставила ее погадать мне на картах и на кофейной гуще.
«Сын твой будет великим человеком! — сказала старуха. — Настанет день, и родной город его Оденсе зажжет в честь его иллюминацию». Услышав это, мать заплакала и больше не противилась моему отъезду. Соседи наши и вообще все, кому приходилось узнать об этом, старались отговорить мать, разъясняя ей, какое безумие отпускать меня, четырнадцатилетнего подростка и сущего ребенка, одного в Копенгаген, за столько миль от родины, в такой огромный город, где я не знал ни души. «Да что ж, он покоя мне не дает! — отвечала она. — Пришлось наконец отпустить его, но беда тут невелика: я знаю, дальше Нюборга он не поедет, увидит там сердитое море, испугается и повернет назад, а тогда уж я отдам его в учение к портному!» «Удалось бы нам поместить его здесь где-нибудь в конторе! — говорила бабушка. — Вот важное-то занятие, да и по душе Гансу Христиану!» «Сделался бы он таким портным, как Стегман, так я лучшего бы и не желала! — сказала мать. — А пока пусть себе прокатится в Нюборг!»