Первым долгом я отыскал королевский театр и обошел его кругом несколько раз, пристально разглядывая стены. Я смотрел на здание, как на свой родной дом, только еще не открытый для меня; на углу остановил меня какой-то барышник и спросил, не желаю ли я получить билет на сегодняшнее представление. Я был до того несведущ и неопытен, что вообразил, будто он желает подарить мне билет, и горячо стал благодарить его. Тот, полагая, что я издеваюсь над ним, рассердился так, что я перепугался и убежал прочь от того места, которое было мне милее всего. Да, не думал я тогда, что десять лет спустя здесь поставят мое первое драматическое произведение, и я таким образом выступлю перед датской публикой.
На другой день я нарядился в свой конфирмационный костюм, причем, конечно, не забыл надеть сапоги так, чтобы были видны голенища, надел шляпу, которая все съезжала мне на глаза, и отправился к танцовщице Шаль, чтобы передать ей мое рекомендательное письмо. Прежде чем позвонить у ее дверей, я упал перед ними на колени и стал молиться Богу. Как раз в это время поднималась по лестнице какая-то служанка с корзинкой в руках, она увидала меня, ласково улыбнулась, сунула мне в руку мелкую серебряную монету и быстро поднялась выше. Я поглядел ей вслед, поглядел на монету... Я ведь был в своем конфирмационном наряде, одет почти щеголем... как же она могла принять меня за нищего? Я окликнул ее. «Ничего, оставьте себе!» — ответила она и скрылась.
Наконец, меня впустили к танцовщице. Та смотрела на меня с величайшим изумлением — она совсем не знала рекомендовавшего меня старика Иверсена; вся моя персона и манеры поразили ее своей странностью. Я сейчас же высказал ей свою горячую любовь к театру, и на вопрос ее, какие же роли мог бы я исполнять, ответил: «Сандрильону! Я ее ужасно люблю!» Пьеса эта была разыграна в Оденсе королевской труппой, и главная роль ее до такой степени увлекла меня, что я запомнил ее слово в слово. Я пожелал немедленно дать госпоже Шаль образчик своего таланта и, помня, что она танцовщица, счел самою интересною для нее сценой ту именно, в которой Сандрильона пляшет. Я попросил предварительно позволения снять сапоги — иначе я не был достаточно воздушен, — затем взял свою широкополую шляпу вместо тамбурина и, ударяя в нее, принялся плясать и петь:
На что же нам богатства,
На что весь блеск земной!
Мои удивительные жесты, все мое поведение до такой степени поразили ее, что она, как я узнал от нее самой много лет спустя, приняла меня за сумасшедшего и постаралась поскорее выпроводить.
От нее я пошел к директору театра, камергеру Гольштейну, и попросил его принять меня в труппу. Он посмотрел на меня и сказал, что я слишком худощав для сцены. «О! — сказал я, — только бы меня приняли да назначили хоть сто далеров жалованья, так я живо растолстел бы!» Камергер серьезно отклонил мою просьбу и прибавил, что на сцену принимают только людей подготовленных, образованных.
С тем я и ушел от него глубоко опечаленный. У кого мне было теперь искать утешения и совета?.. И смерть уже представлялась мне лучшим исходом, но затем мысли мои опять невольно устремились к Богу, я льнул к Нему всем сердцем, со всем доверием ребенка к доброму отцу. Я выплакал все свое горе и сказал самому себе: «Когда придется уж очень круто, тогда-то Он и ниспошлет свою помощь, я сам читал об этом. Надо много страдать, зато
На другое утро я заплатил в номерах по счету и, оказалось, что у меня оставался всего один далер. Надо было выбирать одно из двух: или тотчас же искать случая вернуться в Оденсе с каким-нибудь судном, или поступить в учение к одному из копенгагенских ремесленников. Последнее казалось мне всего разумнее: если я теперь вернусь в Оденсе, меня все равно отдадут в учение, да кроме того еще все будут смеяться над моей неудачной поездкой. Выбор ремесла меня не затруднял, мне было совершенно безразлично чему учиться, я ведь брался за ремесло только ради того, чтобы иметь возможность оставаться в Копенгагене, не умирая с голоду.