– А ты сам знаешь? Ты почем сам можешь знать?.. Здоровье мужа знает только его жена; ласкова с тобой была, ну, ты здоров. Сердита на тебя жена, ты болен… Ха… ха… ха!..
– Князь, вы прелестны! – заявила мадам Терпугова.
– Так одеваться, господа, живо! – засуетился князь. – А насчет твоего ужина, – он обратился к Овинову, – я распоряжусь сам… Я сию минуту!
Князь исчез за портьерой, и мы тотчас же услышали его распоряжения:
– Это ты поставь в холодное место, хоть три дня постоит, не беда! Это ты в комнату, в шкаф… Это выбрось вон… Это ты хорошо сделал, что еще не раскупоривал… Это назад в бочонки и на лед… Это к черту! Дичь переложи почтовой бумагой… и т. д.
Мы переглянулись, пожали плечами и стали собираться в дальнюю дорогу, в Зеленый кабачок… Капитан Кара-Сакал предложил мадам Терпуговой свою непромокаемую бурку, и, через десять минут, две тройки уже неслись по городским улицам, направляясь к Нарвской заставе…
Не буду рассказывать о том, что происходило в Зеленом кабачке. Подобные шумные, многолюдные оргии все до такой степени бессодержательны и похожи одна на другую, что, описав одну, можно составить себе полное понятие и обо всех других, а так как подобные описания не раз уже появлялись в печати, то я и пропускаю подробности великого события и чествования новооткрытого дня рождения милейшего князя Чох-Чохова.
Дело только в том, что когда, с тяжелыми головами, с безобразным гулом и звоном в ушах, мы вновь сели в экипажи, чтобы возвращаться домой – мы, несмотря на мерзейшую погоду, с таким наслаждением вдыхали свежий воздух, ну, точно как рыбы, побывав на берегу, вновь попали в свою родную стихию…
Начинало рассветать, а мы повиновались неизбежности ехать еще раз к Овинову, пить у него утренний кофе. Наш хозяин требовал реванша, и отказать ему в этом требовании было невозможно.
Мы уже проскакали половину еще спящего Петербурга; еще два поворота – и мы дома… Но тут нас поразил необычайный для такого времени шум и движение именно в той стороне, где находилась квартира Овинова… Там чернела толпа народа, и зловеще мелькали в этой темной волнующейся массе медные каски пожарных… Ни пламени, ни даже дыма не было видно, а тревога все росла и росла, народ прибывал…
Мы подъехали, пробились к подъезду и остолбенели просто… перед нашими глазами была картина страшного разрушения… Два этажа, тот, который занимал Овинов и под ним, были в развалинах. Вместо красивых окон с цельными зеркальными стеклами зияли безобразные дыры, и сквозь них мы видели только груды обломков и мусора, в которых местами виднелось нечто похожее на остатки мебели, бронзы, картин, вообще всего, что составляло роскошную обстановку квартиры.
Оказалось, что ровно в час, в тот именно час, когда мы все должны были бы сидеть за столом, наслаждаясь устрицами и дорогим вином, взорвало газометр, устроенный как раз под столовой Овинова, в подвальном помещении… Много бы от нас тогда осталось…
Овинов стоял бледный, как полотно, не слушая расспросов брандмейстера и еще какого-то полицейского офицера…
– Делайте, господа, свое дело… Я после… после… не теперь! – проговорил он и направился вновь к экипажу.
Мы тоже молча заняли свои места в экипажах…
Тронулись… Знаете ли куда?.. Нет?.. Ну, так я вам скажу!
Мы поехали… Словно сговорились, а ведь ни словом не перекинулись… Одна мысль руководила теперь всеми нашими, окончательно уже протрезвевшими, просветленными головами.
Мы поехали к Неве, далее, через Троицкий мост, прямо, к часовне, что на том берегу… Мы, переехав этот бесконечно длинный мост, оставили свои тройки и дальше пошли пешком… Неловко стало с бубенцами да к такому святому месту, и…
– Эх, господа! Несчастные, право, несчастные, жалкие даже те люди – людишки просто, кто не умеет жарко, всей душой и сердцем, забыв все земные помыслы, молиться перед престолом Всевышнего.
Это – тоже случайность!..
Волк
Картинка с натуры
Холодно волку, бродяге серому, голодно.
Гудит-завывает ветер по лесу, замело снегом проезжие дороги, засыпало тропы пешеходные, толстою корою льда затянуло воды рек и озер. Загнали морозы и вьюги все живое, доброе по крытым дворам уютным, по избам теплым.
Бродит одинокий на воле, без крова и приюта, только серый волк исхудалый. Через чащи лесные заиндевевшие, через поля и луга опустелые, из конца в конец гоняет его голод лютый, неотвязчивый.
Короток зимний день, долга морозная, зимняя ночь… и ни днем, ни ночью нет покоя отощалому бродяге. Гнетет его одна забота, единое только помышление: чем бы раздобыться съестным, что бы хоть чуточку перехватить на голодные зубы, чтобы унять эту злую, болезненную речь в пустом желудке, дотянуть, дожить кое-как до весны, до времени теплого.
Бродит волк по снежным сугробам, где шажком, где рысцою, где вприпрыжку, да зубами пощелкивает… Нет ему нигде воровской поживы, нет нигде куска хозяйского, для него припасенного.