Лишенный возможности видеть, юноша часто мечтал, устремив незрячие глаза внутрь себя. Он вспоминал прекрасную всадницу. Для него наступила вечная ночь, сон перемежался с явью, и порой он сам уже не мог понять, видит ли он ее чудесный облик в своих сновидениях или грезит наяву. Сердце его начинало учащенно биться, дыхание становилось прерывистым, он чувствовал сладостную боль в груди – и сознание меркло, уступая место образам и видениям.
Понемногу юноша начал вставать и выходить из хижины. Первые робкие шаги постепенно сменились уверенностью в движениях, а руки во многом заменили глаза. Чтобы чем-то занять себя, он научился вырезать ножом из ветвей деревьев дудочки и наигрывать на них простые мелодии. Муки творчества были ему не знакомы. Юноша не выдумывал музыку – она рождалась сама в его душе, а он только извлекал ее, наполняя дудочку своим дыханием и нежно лаская ее пальцами. Он отдавался своему немудренному инструменту со всей страстью, заложенной в него природой или полученной в наследство от матери, и не имеющей иного выхода.
Но все-таки дудочка была для него лишь любовницей. А любил он другую, скрывая это даже от отшельника – ту девушку, что видел единственный раз, но не мог забыть, несмотря на то, что она невольно принесла ему столько горя.
Так юноша и жил, довольствуясь малым – музыкой и воспоминаниями. Но однажды отшельник прогнал его от себя.
– Иди к людям, – сказал он сурово. – Поклонись им, проси пожалеть убогого, приютить сироту. Они будут смеяться над тобой, обижать. А ты терпи. Смирение – это единственное, что позволит тебе выжить.
– Я не хочу!
– Иди!
Старик замахнулся посохом, на который опирался при ходьбе, давно уже не доверяя ослабевшим ногам. И юноша ушел, плача и часто оглядываясь, словно не мог поверить в нежданную жестокость отшельника, и ждал, что тот так же неожиданно смягчится.
А старик, прогнав отрока, надел чистую рубаху, которую бережно хранил много лет, и лег на заранее наломанные и брошенные в угол хижины густые еловые лапы – умирать. Почувствовал, что пришла пора.
…На перекрестке всех дорог и тропинок земли раскинулось это село. Сердцем его, поддерживающим в нем жизнь, был шинок, он же постоялый двор. Местные жители кормились от щедрот путников. Своего хозяйства они не заводили, рассуждая, что в любой день могут уйти в поисках лучшей доли в другие края. Но проходили годы, сменялись поколения, а они никуда не уходили и только наблюдали, как жизнь, стуча колесами, звеня сбруей и цокая копытами, проходит мимо них.
Шинок всегда был полон путешественниками и местными жителями, которые забредали сюда в поисках заработка. Хозяин, толстогубый, с отвисшими от излишков жира щеками, набивал золотом сундуки и мечтал, как истинный уроженец здешних мест, что однажды его судьба переменится. Но сундуков становилось все больше, и отъезд откладывался, потому что уже по всему селу не нашлось бы для них достаточно телег.
В этот день все было как обычно, шумно, дымно и пьяно. Только в полдень вдруг залился в яростном лае цепной пес. Шинкарь побагровел и со стуком опустил кружку с пенной брагой на стойку.
– Опять этот выродок! – со злостью произнес он. – Он мне всех клиентов распугает. Я прибью его!
Он непременно исполнил бы свою угрозу, будь у него хоть малейшее желание выбираться из прохлады шинка в липкий зной улицы.
– Пусть его, – вступился кто-то из местных жителей на правах завсегдатая шинка. – Как есть юродивый он. Божьего человека грех обижать.
– Э-э, дядька Устим, ну и врешь же ты, – обозлился шинкарь. – Выродок дьявола он, а не божий человек!
В шинке заспорили. Седоусые, сивобородые мужики, перебивая друг друга, не могли решить, кто положил каинову печать на лицо попрошайки, который вот уже несколько дней бродил по селу, тычась, как слепой щенок, во все двери и везде получая неизменный отказ в куске хлеба, ругань и побои. Для смущения и соблазна или ради искупления их грехов появился он здесь. Стучали кружки о столы, трещали скамьи под грузными телами…
И вдруг в этом хаосе возникло иное сочетание звуков, нежных и робких. Мелодия проникла через открытое окно и словно затопила шинок теплым мягким светом. С раскрытыми на середине фразы ртами мужики вслушивались в нее, и незнакомая прежде их душам истома овладевала ими, пробуждала неведомую печаль. В этой мелодии были и дорога, ведущая в далекие, лучшие края, и тоска о прожитых годах, и вся жизнь человеческая с ее радостями и горестями. Из глаз невольно заструились слезы, и никто не стыдился их, потому что в эти мгновения плакали все вокруг.
Мелодия внезапно, как и начала звучать, смолка. Но долго еще было тихо в шинке, пока псы вновь не залаяли, и лай их становился все отдаленнее и глуше. Неведомый музыкант уходил из села.
Сквозь обложивший сердце шинкаря жир нелегко было пробиться благостному чувству. Но в один миг его воображение нарисовало ему несколько новых, окованных железом, сундуков, в которые рекой льется золото. Шинкарь быстро сообразил, сколько можно выручить за тот черствый кусок хлеба, который он скормит слепому дудочнику.