Оборачиваюсь, смотрю через окно бара на дальний столик, за которым совершенно обыкновенная женщина совершенно обыкновенно плачет над бокалом красного полусладкого, думая, что я, вышедший покурить, её не увижу. Я и не должен был бы, вообще-то: обычно люди перестают думать о других людях, как только те исчезают из вида. Говорят, это вроде как называется «взрослая жизнь» и «здоровая психика». Ну уж нет уж, спасибо.
– Маришка? – понимающе хмыкает в трубке Агата.
Смеюсь: угадала.
– Маришка. Вытащил её поболтать, сидим в баре у Артура.
– Ну понятно.
На самом деле, никому никогда не понятно, даже мне изнутри – не всегда, просто Агата делает точно так же. Я не знаю, как это работает, не знаю, зачем это делаю лично я, знаю только, что сейчас вернусь к Маришке и спрошу, почему она плакала. И она поотпирается-поотпирается и расскажет. А потом расскажет ещё. И ещё. Не потому что я такой уж хороший психолог и друг – так себе и то, и другое. Просто кто-нибудь неравнодушный должен присматривать, чтобы с ней всё было в порядке. Хотя бы прямо сейчас.
Мы познакомились случайно на каком-то из дней рождения в большой компании. Я обычно чую таких за километры, как выражается Агата, «делаю стойку» – тех, кому однажды понадобится моя помощь. Кому не к кому будет пойти кроме малознакомого вполне милого парня, готового пропустить по коктейлю вечером или сходить на кофе в субботу, поднять настроение идиотской шуткой, посоветовать книжку, послушать. Ничего близкого, у них всегда есть свои дела и своя «основная» жизнь без меня, в которую я не лезу. Я просто свидетель, и даже жаль, что не какого-нибудь незнакомого мне Иеговы, а всего-навсего человеческой жизни во всех её проявлениях. Тот, к кому легко приходить рассказывать о тяжёлом.
Маришка тогда была счастлива, ударило её через три с половиной месяца: развод, увольнение, тёмный пустой дом, отчаянное непонимание, куда всё так быстро пропало. О таком не плачутся близким, опасаясь, что выйдет боком (как по мне, к чёртовой матери таких близких, но так уж всё обычно устроено у людей и им, видимо, нравится). Зато о таком говорят с далёкими, зная, что от напоминания потом очень легко будет сбежать обратно в обычную жизнь. А я близко и не подхожу, всегда на расстоянии звонка телефона. Меня не хватает на обычную жизнь, но хватает на то, чтобы сохранять её для других. Агата говорит, я пацифист и мизантроп, я говорю, что уже очень устал, но если этого не делает прямо сейчас вместо меня кто-то другой, значит, я буду.
Докуриваю, задаю Агате (или себе) последний вопрос:
– Кто мы сейчас?
– Чёртовы идиоты, Фил. Чёртовы, как всегда, идиоты.
Смеюсь, говорю, что люблю её, кладу трубку.
***
– Ну и что у нас сегодня плохого?
Вопрос не из игры, а из обычной жизни. Вернее, из
– В целом даже почти ничего, но…
Далее следует вереница историй о том, что Агатин брат опять неисправимый дурак и поругался с семьёй («Устроила им очную ставку, вроде бы помирились…»), на работе с утра наорали и испортили настроение («Помнишь я хотела попробовать новую «милку», с карамелью – так вот как раз был повод, ужасно вкусная!»), из-за моря звонила подруга и полчаса рыдала в трубку о том, что жизнь кончена, но вроде бы удалось убедить её, что ещё не совсем. Где-то умудрилась порвать пальто, старое, но любимое, какую бы на него поставить заплатку, чтобы окончательно не испортить?
Мы придумываем заплатку, готовим ужин, вздыхаем, что да, октябрь и всем опять тяжело, но как-нибудь, наверное, справимся. Мы всегда как-то справляемся, почему не на этот раз? Агата ворчит, что всё дело в том, что мы просто не можем жить себе спокойно и тихо, как нормальные люди. Целых полминуты ворчит, а потом стирает с лица кислую мину и заводит игру в вопрос и ответ. Как если бы мы и так не играли в неё, не прекращая. Как если бы это не было жизненно важно в тоскливой осенней ночи. Как если бы мы хотели иначе.
Я подыгрываю ей, делая вид, что всё это могло бы быть правдой. С кем-нибудь другим, менее сумасшедшим, чем мы. По улицам щедро разбросано золото – бери, кто хочет и сколько хочет, уже ничего не жалко. Мы идём и берём, шуршим листьями, как страницами книги, в которой написано, что мы круглые дураки и нам бы научиться не переживать по пустякам, тем более по чужим. Книгу мы пролистываем до конца, закрываем, ставим обратно на полку и открываем новую: ту, в которой сами в ответ написали, что жить неравнодушно нам всё ещё ценнее, чем жить легко. Оставляем её раскрытой ночным золотом октября, прямо на траве и асфальте, на скамейках и детских площадках, везде, куда только можем дойти и донести своё нехитрое самайнское баловство, дурацкое шуршание обыкновенных кленовых листьев. И совершенно никакого шаманства, только глаза у Агаты светятся этим её безумным светом, который:
– Мы же всё делаем правильно?