Что-то знакомое почудилось Андрею в очертаниях этого бурлящего непривычным звонкоголосьем сквера, с мраморным обелиском в центре и покато спускавшимися к лугу аллеями… Вдали розовела кирпичная арка заводских ворот. И вдруг понял, что это и есть то самое место, где стояли дома — бараки.
Довбня, встретивший их на вокзале, — все такой же крепкий, краснолицый, время будто не коснулось его, лишь голова побелела, а в уголках рта застыла улыбчивая печаль, — молча обнял, утер глаза и всю дорогу, пока ехали в исполкомовском газике по городу, по той самой дороге, где когда-то Андрей водил его за нос — впрочем, кто — кого, — молчал, покашливая. Никак не мог совладать с собой. Да и Андрей… Сдавило горло и не отпускало.
А Довбню вдруг прорвало, зачастил с придыханием с пятое на десятое — о заводе, о городке. Андрей ловил обрывки слов, что-то переспрашивал, но так и не заикнулся о Стефке, смятый вдруг подступившим волнением, ждал. Но Довбня будто начисто забыл о ней. И лишь изредка как-то странно, будто с укоризной, поглядывал на Андрея…
И после, за праздничным столом, куда дородная, под стать Довбне, хозяйка ссыпала прямо с противней, с пылу с жару, невиданных размеров пампушки, Андрей сидел как на угольях, воспаленной душой впитывал басовитый голос бывшего участкового и ждал, что Довбня вот-вот обронит среди десятков других знакомое имя.
— А Владека помнишь?.. Помер. Кажись, в сорок седьмом. На год пережил Фурманиху. На больше пороху не хватило, а Ляшко живет-поживает, лучший стеклодув. Завучастком сейчас, скоро на отдых. А я вот уже пятый годок на госхлебах, скоро, видать, и мой вороной свистнет…
— Ну, — отозвался Сердечкин, — твой конь еще бодрый.
— Не скажи. Не та была работа, шо жизнь удлиняет. На курорты с сердцем катаю, да ведь ржавую подкову не перекуешь. Так и живу, все больше с павшими рядышком, памятники обихаживаю. Вот и этот обелиск схлопотал, шикарный получился обелиск, с надписями. Твоя Анка второй год там стоит, поглядишь завтра. Да, — вдруг сказал Довбня все с той же грустноватой улыбкой, — жаль, Стефка в командировке. Вот уже месяц. А то бы повидались…
И отвел глаза.
Ночь была ли, не была… В распахнутое окно спаленки заплывал шум близкого леса и смотрелась луна, такая же, как тогда, будто не верила, что это он вернулся в давно забытые и такие памятные места, смотрела удивленно и холодно, с какой-то томительной тяжестью, пока не задвоилась, расплылась.
И весь следующий день — осматривал ли он с гостями новую школу — бетон и стекло, с солнечным спортзалом, детские ясли с расписными стенами или выезжал в соседнюю деревню, где была показательная ферма, — думал о своем, плохо понимал, о чем рассказывают хозяева, машинально отвечал на вопросы. Вдруг сжималось сердце — и начинало бухать, точно бубен. В каком-то жарком ознобе порывался спросить у Довбни Стефин адрес и тут же вспоминал, что нет же ее в поселке, а идти просто так — не мог, будто страшась чего-то.
К вечеру они взошли на дощатую, наспех сколоченную трибуну, где уже стояли старые партизаны со всей округи — мужчины и женщины в орденах и медалях. И все, что было потом — и звук горна, и венки в руках ребят, и речи, — виделось как сквозь туман. Выступал бритоголовый мужчина, кажется секретарь райкома, потом слово дали Довбне, и голос его, глухой, надтреснутый, полетел в толпу…
— Друзья!.. Давно отгремела война, покончено с фашистами и ихним охвостьем… Заказана бандюгам дорога на землю, что их родила, это удел всех, кто идет против народа… Бесславие! И вечная память героям, нашим землякам и нашим друзьям советским солдатам, нашим братьям, освободителям… Вот мать разведчика Николая, погибшего от руки бандитов. Рано потеряла она своего сыночка, рано ушел он от нас… Памятью павших друзей, крепостью нашей дружбы, могуществом нашей Родины клянемся оберегать мир на земле…
Андрей и сам не понял, как они очутились рядом — он и седая, сгорбленная женщина в хусточке, с ясными заплаканными глазами.
Они стояли у обелиска, и он поддерживал ее за плечи, ощущая странно-непривычное, нежное чувство родства.
— Так вы и есть его командир? — спросила она. — Рассказали бы, как же он, Коленька мой… Как он жил тут, как воевал, редко писал, так редко…
— Вы успокойтесь. Будем возвращаться, все расскажу.
— Так вы ж на поезде, а мне тута близко, сто километров.
— Знаю.
— Нас исполком привез.
— Да…
— Как же так, встренулись и расставаться?..
— А возьму и приеду к вам в Коровичи, найду время.
— Помните, значит?
— Коровичи? Ну как же, я ведь его в отпуск гнал, на свой страх и риск, да не пришлось.
— Верно. Ах ты боже ж мой. Он писав, шо прииде, да не успив. А вы-то… То ж так… так, Коленька-то мне про вас отписывал, скольки раз…
Она взглянула на него из-под платка — застенчиво, с тихим, все понимающим участием, сказала чуть слышно:
— Приезжайте… У нас хорошо.
— Приеду, мама…
Впервые за многие годы произнес это слово и умолк.
Заиграл горн, и пионеры понесли венки. Впереди шел рослый рыжеватый мальчуган. Он первым положил венок и, вернувшись, подошел к ним, тронул старуху за рукав.