Дробаха с интересом наблюдал, как Татаров моет руки. Гаврила Климентиевич делал это не спеша, сосредоточенно, будто был совсем один и никто не нарушил его спокойствие. Ни разу не взглянул на Дробаху, медленно вытер каждый палец и устроился за столом напротив следователя. Уставился в него прозрачными, как будто неживыми, глазами, в них Иван Яковлевич не прочел ни испуга, ни волнения, казалось, заглянул к нему не очень симпатичный сосед по садовому участку и сейчас хозяин поневоле должен угостить его чаем.
Они смотрели друг на друга молча и изучающе, пауза затягивалась, наконец Татаров не выдержал и сказал:
— Насколько я понимаю, следователь республиканской прокуратуры появился тут не для душеспасительной беседы...
— Вы правы, Гаврила Климентиевич, если бы не срочное дело, зачем же гнать машину из Киева сюда?
Глаза у Татарова сузились и потемнели, а на скулах вздулись желваки. Но сдержался, даже усмехнулся, улыбка, правда, вышла кривая, и Татаров как-то неохотно выжал из себя:
— Так слушаю вас... Хотите чаю? Самовар только закипел.
Дробаха заколебался: не очень-то удобно распивать чай с человеком, постановление на арест которого лежит у тебя в кармане, но подумал также, что это последний чай Татарова на воле, с домашним печеньем, выглядывающим из-под салфетки, и натуральным медом в стеклянной вазочке.
— Выпью с удовольствием. — Он сложил руки на груди и смотрел, как Татаров наливает чай — спокойно, уравновешенно, глядя только на чашки и занятый лишь ими, вроде и в самом деле не знает, зачем приехал к нему следователь из республиканской прокуратуры.
А Татаров передвигал чашки, машинально лил в них заварку, кипяток, видел и не видел плотного, невысокого человека в легкой рубашке, назвавшегося почему-то следователем прокуратуры, а в действительности скорее походившего на их министерского завхоза, такая же противная манера складывать на груди руки и переплетать пальцы. Подвинул к нему чашку, предложил мед и печенье, взял свою, зажав в холодных ладонях, а сам думал: конец...
Отхлебнул чай, не ощутив ни вкуса, ни запаха, тем временем прикидывая: приехал допросить или арестовать? Вероятно, сегодня еще обойдется, арестовывают, кажется, несколько по-иному, без застолья. Сам видел в кино: подходят с двух сторон, надевают наручники и подталкивают к машине. А тут — толстяк со вспотевшим лбом и пухлыми, чуть ли не женскими руками, попивает чаек...
И еще подумал Татаров, как своевременно он все понял и все устроил. Вовремя и разумно...
Узнав про арест директора завода, которому они с Гудзием оформляли документы на алюминий, Татаров сразу смекнул, что это — конец. Обэхээсовцы теперь не могли не выйти на них, просто не имели права, и самое меньшее, что теперь грозило ему, — снятие с работы или даже суд за преступную халатность, если не докопаются до связей с Манжулой и его шайкой.
Рассудительно и скрупулезно оценив ситуацию, Татаров пришел к выводу: едва ли милиция сможет доказать, что он умышленно помогал расхитителям социалистической собственности. Манжула погиб, а больше он ни с кем, кроме Гудзия, не имел дела. Однако контактам с Гудзием можно не придавать значения: если даже начнет валить на него, где сядет, там и слезет, всегда сошлется на то, что у них были натянутые служебные отношения и Гудзий хочет отомстить ему. Ну а что касается документов на листовой алюминий, никуда не денешься, придется признать: подписывал, но не обращал особого внимания, конечно, допустил небрежность, даже халатность, если хотите, преступную, но ведь доверял ответственному работнику, начальнику отдела главка — кому же доверять, если не ему?
Сославшись на нездоровье, Татаров взял отпуск. Не мог иначе: был человеком рассудительным, должен рассчитать все варианты, вплоть до наихудших, и своевременно принять необходимые меры.
Первое, что сделал, — продал машину. Продал за два дня, даже немного продешевив, продал, хотя сердце обливалось кровью. Перед тем как отдать ее, обошел вокруг своей белоснежной красавицы, погладил капот, крышу, прижался щекой, никогда и ни с кем не позволял себе таких нежностей, расчувствовался впервые в жизни, и расчувствовался по-настоящему. Ведь знал: никогда уже не будет у него такой — выстраданной, выхоленной...
Полученные за машину деньги Татаров положил на сберегательную книжку: с тем, что уже лежало на ней, вышла довольно круглая сумма. Если фортуна не смилостивится и придется отсиживать (Татаров предвидел и такой крайний вариант), у него хоть будет перспектива. На детей и жену не рассчитывал, по всей вероятности, отрекутся, а что останется ему, когда выйдет из колонии? Хотя бы деньги: приобретет новую белую красавицу, удерет из этого проклятого города, где так опозорился, на хлеб с маслом, даже если не будет работать, ему всегда хватит.
Лишь бы еще пожить...