— Да нет, Катя, Руслан тут сбоку припека. Сама жизнь идет кувырком. Живешь вроде на родимой земельке, и вся она твоя: люби ее, работай, радуйся вместе с нею как вольный пахарь. Так нет же, каждый твой шаг кем-то обдуман, оговорен, и ты иди, как велит глупый Тришка. Захочет он, накормит тебя, не всхочет, так сиди. И выходит, не земелькой ты кормишься, а из рук Трифона кусок выглядываешь, ждешь его благодеяния. На кой черт такая жизнь.
— Ты, видать, Коля, опять столкнулся с ним и, как всегда, не уступил. Может, ты и не прав, а горячишься, и вся жизнь тебе не мила.
— Все это, Катенька, уже в прошлом. Я теперь хочу знать твое неизменное слово: приедешь ли ты ко мне? Или мы… Нет, Катя, я на тебя молиться буду. На руках носить. Ведь ты же знаешь, что я и жив только тобою.
— Не могу, Коля. И не верю.
— Чего не можешь?
— Уехать. Уехать не могу, — Катя повторила упрямо и жестко.
Именно такого ее тона Николай всегда немного боялся, зная, что она не поступится словом. Но на этот раз ее резонное несогласие и обидело, и рассердило его. Он остановился и, пытаясь заглянуть ей в глаза, подытожил:
— Ну что ж, всему бывает конец. Желаю всего прочего.
— Нет, Коля. И лжешь ты, что живешь мною. Лжешь. Если бы жил… Только себя видишь. Только себя. А я? Я для тебя не у шубы рукав. Молчи, пожалуйста. Ты ведь и не подумал даже, что меня колхоз послал учиться, ждали меня. Я нужна тут. Да ты посуди, как я все брошу и уеду. Давай от души, Коля. Давай от сердца. Все будет по-твоему, только не уезжай. Ради всего святого.
— А если все-таки?
— Да нет же. Нет.
— Тогда наше вам с кисточкой.
— Одумайся, Коля. Коля!
Поздним вечером того же дня Крюков вышел из дому с рюкзаком за спиной, чтобы успеть к утреннему поезду.
Белая вымороженная луна невидяще глядела на него, иногда забегала за тучи или совсем терялась в них, но темней от этого не было. Где-то под крыльцом или в копне сена, густо пересыпанного холодным снегом, с трудом обогрев местечко, на ночь залегли деревенские псы и будут спать, хоть все унеси. За селом совсем тихо, морозно и пусто. В белой стыни потерянно скрипят одинокие шаги.
Когда сверстал половину дороги и немного поохладел, жгуче затосковал по всему тому, что оставил в Столбовом. Покаянно чувствовал, что сделал что-то непоправимое и теперь виноват перед всеми. Вспомнив последние слова Кати, которые въяве звенят в ушах слезами и отчаянием, готов был вернуться, но дорога вела его уже своей властью.
После сквозняков нетопленого и прокуренного вокзальчика, устроившись в вагоне на теплой полке, умиротворенно рассудил: «Как это здорово наконец, что я решился и свое выдержал. Теперь закрепиться на новом месте, а Катя прилетит. Не бобылкой же ей век вековать». С этим и уснул.
Прямо с поезда пошел искать квартиру Руслана, и оказалось, что жил тот недалеко от вокзала в глухом заснеженном тупике, в старом двухэтажном доме, с маленькими тусклыми окнами в толстых облезлых стенах. По щербатым лестницам, где стоял запах жареной трески и кошек, поднялся на второй этаж, по бумажке еще раз сверил номер квартиры и позвонил.
Дверь на цепочке приоткрыла худощавая старуха, с бигудями в жидких седых волосах. Щурясь, вглядывалась, видимо, хотела узнать человека и не узнала:
— Это к кому еще?
— К Руслану Обегалову я. Здравствуйте пожалуйста. Дома он?
— Съехавши он, касатик. Уж никак боле месяца. Да вот как дала ему Надька отгул, так и съехал. А насчет чего он?
— Земляки мы. Где же искать-то его теперь? Случаем, не скажете?
— Кто его знает, он подолгу на одном месте не обретается. А ты загляни-ка в подвал, в слесарку, може, там скажут. В одном жэке работали, как, поди, не знать дружка свово.
— Я-то, мамаша, какого ищу, он шофер на такси.
— Руслан, говоришь? Так господь с тобой, какой он шофер. Обычный слесарюга. По трубам. Тут вот до сих пор его железки валяются — мыть пол мешают. Говорю Надьке, выбрось, так она: все завтра да завтра. Однако ступай, тамотко скажут. — Старуха указала на пол и зябко поежилась: — Тянет как из колодца.