Кадровик умел быть авторитетным и говорил только от лица многих, хотя в закутке его, с барьером, железными ящиками и решеткой на окне, никого не было.
— Приказ подготовим, а ты, вот тебе бумага, шагай в вулканизацию. Хотя постой, брякнем начальнику.
Он взял телефонную трубку, поколотил ею по ладони, кашлянул в нее и сказал с неторопливой простотой:
— Люба. Любушка, нам Доридзе. Срочно бы. Доридзе? Хм. Ты, что ли? А хрипишь отчего? Слушай, мы тут решили…
Работа в сравнении с колхозной показалась Крюкову легкой забавой: он должен был всего лишь гонять трактор «Беларусь» по заводскому двору и перевозить в прицепе автомобильные шины из склада в цех и обратно — из цеха в склад. Попервости смущало только одно — грязь и сажа, от которых не было никакого спасения. И воздух после чистого, деревенского, полевого, пропитанный удушливым запахом горелой резины, был особенно тяжел и отвратен. Однако все это хорошо покрывалось приличными заработками.
Жизнь выравнивалась. Николай все больше чувствовал свою надежную оседлость на новом месте. И был доволен, что все давалось ему без особого труда. «С умом-то, — гордился он, — везде жить можно». Под влиянием легких и радостных мыслей написал Кате два письма, одно хвастливей другого, и, чтобы не уронить перед нею своего достоинства, к себе пока не приглашал. Но ответа ждал с горячим нетерпением, которое скоро переросло в беспокойство, а затем и в отчаяние, — Катя молчала. Теряясь в догадках, он наконец вспомнил, с каким насмешливым осуждением и даже злостью встретила Катя бахвальство брата Руслана, приехавшего из города. «Так ведь и у меня все так же, — догадывался Николай, — без малого, как у того пустобреха: все легко, все радужно и напевно. Не верила она ни единому слову брата, не поверила и мне. Болтуны. Боже мой, болтуны».
И почти неделю Николай обдумывал содержание нового серьезного письма в Столбовое, а когда отправил его, успокоился. Почему-то надеялся, что сейчас Катя уж непременно отзовется добрым, приветным словом. И предчувствия не обманули его. Катя ответила, но коротеньким и нравоучительно строгим письмом.
«Рада за тебя, что наконец-то трезво поглядел на свое житье-бытье. Да и сколько же можно взрослому человеку делать из жизни игрушку. Меня не жди и не зови. А писать больше не имею свободного времени».
Смысла последней фразы Николай никак не мог понять: или у ней нет времени продолжать это письмо, или она оправдала свое молчание и впредь? Он цеплялся за какую-то слепую надежду, на то, что все между ними наладится: ведь не напрасно же им дано было столько близости, любви и счастья. Вынашивая светлые мысли, он все-таки не сомневался, что Катя, не в пример ему, выдержит характер, настоит на своем. И вся его жизнь, вся работа, все приятные расчеты потеряли для него интерес. Он даже хотел взять неделю без содержания и съездить в Столбовое, но тетка Луша, заметившая его беспокойство, помогла.
— Ходишь как в воду опущенный — она опять что-нибудь?
— Она, теть Луша.
— Экая она. Так мужику ли печалиться? Мужик он всегда на коне. Не едет, и не неволь. Дай ей вымолчку. Она покусает свои ноготки и прилетит. Здравствуйте вам. Нешто я их не знаю.
— Нет, теть Луша, эта не из тех. Не прибежит.
— Но характер-то кто за тебя покажет? Или у тебя его кошки съели? Да, Николушка, не по матери ты. Та бывало… — Тетка Луша тряхнула своим пухлым, вялым кулачком и досказала: — Не в нашу ты породу. Она что, твоя зазноба, али уж такая заманная, что из-за ней убиваться?
— Такая, теть Луша.
— Фу-ты, ну-ты, ноги гнуты. Тогда мой тебе сказ: подсобери деньжат и задари. Не мытьем, так катаньем, как говорится. Поднеси, скажем, часы али воротник там, какой подороже. Ноне какую ни хвати, та и в мехах, а из каракуля или из овчины опять урыльничек выглядывает — смотреть не на што. Но мода окаянная, за нее они лбы себе порасшибают. Вот и споетесь.
И начал Николай с той поры копить деньги, а письма писать перестал. Катя тоже молчала. И завелась меж ними какая-то несогласная игра, и Николаю настойчиво казалось, что в итоге быть ему в проигрыше.