— Ну, Ксаночка, спасибо за все, за все. — Цигарка, как он ни старался продлить ее скоротечную жизнь, была докурена… — Малость повоюю и приеду в гости.
— Прощайте, Василек, мой миленький, — сказала Ксана волнуясь, и слова эти снова полны были неповторимой и единственной нежности.
— В медсанбат наши машины часто ходят. Это гора с горой не сходится, а человек с человеком…
Бойкий тон, которым он говорил, вдруг показался ему развязным. Он осекся и, помолчав, добавил:
— Живы будем — еще увидимся…
— Вряд ли, — тихо и твердо сказала Ксана, развязывая и вновь завязывая тесемку на своем белоснежном халате.
— Почему же? — испугался он.
— Так всегда говорят, когда уезжают. Про горы эти самые и про людей. А увидимся вряд ли.
— Но вот мы же встретились случайно во второй раз!
— Это верно, Василек. Но тем меньше надежда, что это случится в третий раз.
— Неужели мы будем полагаться только на случай?
— Так поступают, когда на самих себя не полагаются. Когда не доверяют друг другу.
— Разве ты такая?
— Я — нет. А ты?
— Я тоже нет.
— Тогда мы еще встретимся, — повеселела Ксана.
Ксана приподнялась на цыпочки и поцеловала его в губы. Прощальный поцелуй этот был полон какой-то бережной нежности.
Она торопливо стиснула обеими ладонями его руку, сорвала с головы косынку, отвернулась и быстро пошла к своей палатке.
Листва зашуршала под ее ногами, и чем больше удалялась Ксана, тем это шуршание становилось слабее, пока ее шаги не стали и вовсе беззвучными.
Долго еще смотрел он не отрываясь на легкую фигуру в белом халате. Ксана шла с поникшей головой, а так как солнце уже садилось и она шла прямо на закат, голова ее светилась в ореоле соломенных волос.
Ксана не обернулась, как не обернулась тогда, под Ельней, когда бежала вдогонку за матерью и сестренкой.
Сердце его сжалось от тоски, той острой тоски, когда хочется плакать навзрыд, а глаза сухи и тебе некуда деться от холодного и страшного ощущения невозвратимой утраты.
И рукопожатие нескладное, может быть, потому, что он стал левшой, и этот один-единственный поцелуй, и слова совсем не те, которые собирался сказать.
Он хотел удержать Кеану, броситься за ней вслед, крикнуть что-то бесконечно важное, но не сдвинулся с места и промолчал.
Он постоял так минуту, другую, а затем поплелся в операционную: надо было попрощаться с Юрием Константиновичем.
Операционная помещалась в доме литовского крестьянина. Черепичная крыша морковного цвета виднелась сквозь багряно-желтую листву.
Юрий Константинович вышел из операционной сутулясь, походкой бесконечно усталого человека. Он торопливо сорвал с лица маску и сделал глубокий-глубокий вдох.
Он обернулся, увидел одетого, подтянутого Максакова и сразу оживился, глаза его молодо заблестели. В ту минуту могло показаться, что седые виски, которые виднелись из-под белой ермолки, вовсе не седые, а только выкрашены в белое, под цвет всего одеяния хирурга.
— Восвояси, значит?
Максаков кивнул.
— Ну что же, раз вы такой прыткий. Я бы вас еще недельку подержал. Да вот Нестерова за вас вступилась. Езжайте, сударь, и больше мне в руки не попадайтесь. А то — прямо в тыл! Без всяких разговоров!.. Меня-то благодарить не за что. Вот Нестерову — другое дело. Как-никак она вам, сударь, четыреста кубиков крови заимствовала. Так сказать, из личного фонда. Чтобы поскорей вас на батарею спровадить…
— Четыреста кубиков, — повторил Максаков машинально, и все тело его пронзил холодок; такой холодок распространяется по всему телу, когда вы лежите на операционном столе, вам делают переливание крови и по жилам бежит кровь, которой еще не успела сообщиться температура вашего тела.
Максаков рванулся было обратно к палаткам, он хотел заново попрощаться с Ксаной, но она уже, наверное, занята своими ранеными. Да и время для расставанья иссякло.
За оградой ждал нетерпеливый «додж» — пора, пора!..
Максаков вернулся на батарею — сразу столько дел, столько расспросов, встреч. К тому же, в день его возвращения противник с наступлением темноты начал контратаку на шоссе Кибартай — Мариамполь, и Максаков сам вызвался перерезать огнем шоссе и воспретить противнику подвоз подкреплений.
Тот самый рыжеватый, весь в красных веснушках лейтенантик передал ему обратно огневой взвод; лейтенантик стал за эти дни как будто немного расторопнее, но горло его была по-прежнему завязано, а сморкался он еще чаще, чем раньше.
Максакова снова властно подчинила себе боевая страда, и только он сам понимал, как рано еще было ему ввязываться в драку, как быстро он уставал — до головокружения, до тошноты, до красных кругов в глазах.
За весь день Максаков ни разу не вспомнил о Ксане и с виноватой грустью подумал об этом, укладываясь спать на свою хвойную лежанку.
Выходит, в самом деле: с глаз долой — из сердца вон. Пожалуй, даже хорошо, что он не сказал тогда при расставании всего, что собирался сказать. Может, это все не серьезно? Может, он сам обманулся и обманул бы девушку. Покормили с ложечки, а он уже растаял. Мало ли что!