В голосе была такая красота, и мольба, и прощание, и невозможность расстаться, так чувствовал он близко, в воздухе, в прозрачных лучах ее душу, летящую вслед за яхтой, что стон в его груди нашел выход в слезах. Сидел и плакал, глядя, как расплывается от слез синева васильков.
Дни, пока готовились похороны Ольги Дмитриевны, он не появлялся на заводе. Не отвечал на звонки, не пускал на порог прибывавших курьеров. Ему была тягостная мысль о заводе. Было невыносимо сознавать, что завод, и он, кичливый директор великолепного, совершенного предприятия, были повинны в ее смерти. Что все его страстное стремление в будущее, упование на волю и силу государства, предвкушение счастливой минуты, когда в воздухе возникнет отточенная стрела самолета, — все это обернулось ее смертью, остроносым плывущим гробом, в котором лежала беззащитная женщина, попавшая в страшное колесо смерти. Это колесо, зубчатое, тяжкое, который уж век вращалось между трех океанов. Было образом глухого, бездушного государства, вонзавшего зубцы колеса в мягкую плоть, давившего нежную и хрупкую жизнь, не внимавшего мольбам и стоном, чавкающее костями и кровью тех, кто являл собой возвышенные примеры служенья, исповедовал красоту и добро.
Он, Ратников, искусился на имперское величие, уверовал в осмысленную мощь государства, требующего от подданных предельной жертвенности, наделяющее их взамен своей незыблемой волей, своей космической бесконечностью. Не было творческой воли. Не было космической бесконечности. Было черное, зубчатое колесо, насаженное на жуткую ось, концы которой терялись в разных концах Вселенной. Это колесо дробило горы, перемалывало материки, истребляло народы, топило плодоносные земли, опутывало колючей проволокой цветущие луга, покрывало райские рощи пепельной ядовитой окалиной. Он больше не желал служить государству, которое его обмануло и вместо благодарности подослало убийц. Больше не желал видеть завод, которому отдал жизнь, и который государство у него отобрало, оставив черную лодку с убитой любовью.
Он отправился на «Юпитер». Вошел в кабинет с чертежом злополучного двигателя, с макетом истребителя, который истребил его жизнь. Достал лист бумаги и написал заявление в Совет Директоров, которым слагал с себя полномочия Генерального директора и уходил навсегда с завода.
В этот момент в кабинет вошел Блюменфельд. Он был сутул, излишне подвижен. На голове белел бинт. В руках была папка с бумагами.
— Юрий Данилович, — начал он нервно, с порога, — Нам необходимо увеличить финансирование по линии двигателя «шестого поколения». Здесь есть расчеты, оставшиеся после Леонида Ефграфовича Люлькина. Давайте с вами посмотрим.
Он сел, раскрывая папку.
— Нет, Михаил Львович, я не стану смотреть. Я больше не Генеральный директор. Я ухожу с завода.
Блюменфельд посмотрел на листок с заявлением, стараясь прочитать перевернутые строки. Прочитал. Изумленно поднял брови, отчего бинт поехал вверх:
— Почему? Я не могу понять.
— Вам не нужно понимать, Михаил Львович. Случились обстоятельства, которые заставили меня принять это решение.
— Какие могут быть обстоятельства? Завод не оправился от погрома. Необходимо ремонтировать и менять станки. Кризис наваливается. Мои конструкторы не получили зарплату. Вы не можете оставить завод в такую минуту.
— Я оставляю завод. Это не подлежит обсуждению.
— Как не подлежит? Разве не вы убеждали меня не уезжать в Америку и остаться работать в России, чтобы сделать для страны самолет? Разве не вы убеждали всех и каждого в неизбежности Русской Победы, во имя которой не жалко проживать свои жизни? Я вам поверил и остался. Люди вам поверили. И теперь вы уходите? Разве это не бегство с поля боя, когда враг наступает?
— Перестаньте, Михаил Львович. Вам невозможно меня понять. Я приял решение.
Ратников покинул кабинет, видя изумленные глаза секретарши, слыша за спиной неразборчивый возглас Блюменфельда.