Все полный хаос – в шкафах, в папках, в «делах»: заявления, справки, анкеты, сданные, не сданные экзамены! И, «меланхолически тюкая одним пальцем на машинке», Аля добросовестно (а она к любой работе относится добросовестно!) пытается привести все в порядок или, как она говорит, завести свой беспорядок. На это уходит весь день. Весь день она сидит в канцелярии за столом, а рядом за таким же канцелярским столом – молоденькая девушка, кассир-счетовод. За курносый носик Аля прозвала ее: Кнопка. «Кнопка» – Таисия – Тая – тогда Чебукина, потом Фокина. А пока Фокин, надо – не надо, норовит заглянуть в канцелярию, а к концу рабочего дня он тут как тут, ненароком окажется во дворе у подъезда. Он забыл уже, что хотел бросить училище, он уже благополучно перешел на четвертый курс. Он любопытен, он жаден к знанию, ловит каждое слово Ариадны Сергеевны, он пытается, где только можно, попасться ей на глаза, завести разговор, спросить о том, что его интересует, и она охотно ответит и расскажет о Париже, о Лувре, о художниках. Он вместе с Таей идет проводить Ариадну Сергеевну, а потом провожает Таю… Они часто втроем бродят по городу, идут на реку, в парк. Аля любит гулять в роще, или там, где возвышается розовый собор «над речушкой Трубеж, окруженный великолепными остатками старинного Кремля». От острого глаза Али не ускользает ни объявление в городском парке о новом аттракционе «Полет в зубах над публикой Анны Болховитиной», ни цветущие липы, «точно медом облитые»; ни опереточные дивы, изнывающие от жары. «У них пустые глаза, окаймленные роскошными ресницами, оранжевые губы, волосы цвета лютика. Одеты они в хламиды райских расцветок, обуты во что-то бронзовое на подошвах из отечественной березы под американскую пробку. Курсанты местного артиллерийского училища, проходя мимо них, сбиваются с шага…»
«Сам городок – хорош. Но когда подумаешь, что – может быть – на всю жизнь, то тут печень и начинает пухнуть… Тоска отчаянная…» Аля продолжает жить не
14 августа Аля пишет Борису Леонидовичу:
«…Сегодня мне объявили приказ, по которому я должна сдать дела и уйти с работы. Мое место – если еще не на кладбище, то во всяком случае не в системе народного образования. Не можешь себе представить, как мне жаль. Хоть и очень бедновато жилось, но работа была по душе, и все меня любили, и очень хорошо было среди молодежи, и много я им давала. Правда. За эти годы я стала много понимать, и стала добрая. И раньше была не злая, а теперь как-то осознанно добрая, особенно к отчаянным. И работалось мне хорошо, и я много сделала. А теперь, когда я всех знаю по именам и по жизням и когда каждый идет ко мне за помощью, за советом, за тем, чтобы заступилась или уладила, я должна уйти. Куда – сама не знаю. Устроиться необычайно трудно – у меня нет никакой кормящей (в данной ситуации) специальности, и я совсем одна. Еще спасибо, что по сокращению штатов, а то совсем бы некуда податься! Вот ты говоришь – “не унывай”. Я и не унываю, – но, кажется, от этого не легче. Ты понимаешь, я давно пошла бы на производство или в колхоз, сразу, но сил нет никаких, кроме аварийного фонда моральных. Пережитые годы были трудны физически, и последний был не из легких. Вот сейчас никак и не придумаю – что делать?..»
И Лиде Бать:
«Вышло какое-то распоряжение, по которому люди, имеющие, подобно мне, образование в объеме восьмилетки, полученное в отдаленной, сельской местности, не имеют права работать в системе министерства народного образования – даже в должности технического секретаря, каковым я, по сути дела, являюсь на сегодняшний день».
И в этом же письме напоминает, чтобы та не забыла прислать книги в училище и обязательно надписала, это доставит такую радость ребятам…
А 6 августа теткам: «…Недели на две я еще могу, кажется, рассчитывать на гостеприимство своих “хозяев” – им очень, очень не хочется отпускать меня – относятся ко мне очень хорошо и пока затягивают всю эту историю – но слишком долго затягивать, увы, не придется…»