Аля ошибалась, доверие и расположение она внушала с первой же встречи, и поколебать их не могли ни ее резкость, которая подчас прорывалась, ни повышенная нервозность, которую она тщательно старалась скрыть, ни отсутствие спокойной и объективной оценки людей и их поступков (о чем также говорят и ее записи, и письма тех лет!). И если мы – тогдашние мы – не могли по-настоящему понять, что творилось в ее душе, ибо все
4 сентября Аля писала в Красноярск Аде, что удалось встретиться с Эренбургом и тот «посоветовал, как действовать насчет маминой книги». Мы помним, что когда в июле 1942 года Але в лагерь наконец решаются сообщить о смерти матери, то в первых же своих отчаянных письмах она начинает писать об архиве, где архив, что с ним. И требует, чтобы Муля забрал у Садовского все, что только у того есть, и перевез в Мерзляковский. А из Туруханской ссылки в мае 1950 года в письме к тетке: «Я решила написать И.В.[201]
, насчет мамы, ведь в 1951 г. будет 10 лет со дня ее смерти… Мне бы очень хотелось, чтобы у нас вышла хоть маленькая книжечка ее очень избранных стихов. Мне думается, что только И.В. может решить этот вопрос…» И наивно ждет ответа! И в октябре сообщает тетке, что ответа все нет…И когда вернулась в Москву – первой ее заботой, помимо реабилитации отца, становится издание книги Марины Ивановны.
И если 4 сентября она пишет Аде о встрече с Эренбургом, а 13-го уже Тарасенкову: «Нашла “Метель” и не отказала себе в удовольствии перепечатать ее для вас, эта находка чудо и делю ее с вами…» Значит, пришла Аля к нам между 4 и 13 сентября 1955 года. Конечно, приход ее предварял телефонный звонок, конечно, мы ее ждали. И конечно, в памяти воскресала Марина Ивановна, виденная, живая! Стихи ее никогда не умирали. Они всегда жили в нашем доме. И всегда Тарасенков читал их, переписывал и делился ими с друзьями. Правда, было время, когда его прорабатывали как «эстета и апологета Пастернака», и он, посылая Пановой в Ленинград стихи Марины Ивановны, делает приписку, которая теперь кажется смешной, а тогда было не до смеха, – «никому не показывать»! А позже он будет буквально засыпать Панову и стихами, и прозой Цветаевой и подобных приписок уже делать не станет. И по Ленинграду из рук в руки будут переходить переплетенные им тетрадочки.
«Великое Вам спасибо за этот подарок и за то, что Вы имеете возможность делать такие подарки от щедрот своих, – писала Вера Федоровна Тарасенкову в 1954 году. – Вы продолжаете изумлять и восхищать нас Вашими царскими подарками. Это одна из превосходнейших черт Вашего характера: потребность делиться своим счастьем с товарищем. Я еще только начала читать. Это не та проза, которую я обожаю насмерть, но что в том?! “Гений где положил, там и бери…”»
Речь идет о «Земных приметах», а потом Тарасенков посылает «Феникс», «Мать и музыку», «Хлыстовки», от которых Панова в полном упоении: «Дай вам Бог здоровья (Цветаевский Бог, с большой буквы!)».
Но Бог здоровья Тарасенкову не дал, и, когда Аля пришла к нам, ему оставалось жить всего каких-нибудь несколько месяцев.
Об Але мы ничего не знали, даже фотографии ее никогда не видели. Я отворила ей дверь и провела в кабинет.
Она совсем не была похожа на Марину Ивановну, она была гораздо выше ее, крупнее, у нее была горделивая осанка, голову она держала чуть откинутой назад, вольно подобранные волосы, когда-то, видно, пепельные, теперь наполовину седые, спадая волной на одну бровь, были схвачены на затылке мягким пучком. Брови, красивые, четко очерченные, разбегались к вискам, как два тонких приподнятых крыла. И глаза… «венецианским ее глазам»! Глаза были блекло-голубые, прозрачные, видно, выцветшие прежде времени от слишком долгого созерцания северного неба, но в них была какая-то удивительная игра граней, как в венецианском хрустале, и они были такие огромные, что, казалось, еще, чего доброго, могли выпасть и со звоном разбиться.
Никаких следов косметики, даже пудры, никаких украшений, колец. Она потом мне призналась, что, переступая в те годы порог нового дома, заводя новые знакомства, очень нервничала и смущалась, ибо понимала, что она «не выглядит»! А надо было «выглядеть», а для этого следовало быть хорошо одетой, это ведь всегда придает уверенность, а одеться было не во что. Но она ошибалась, она очень даже «выглядела» в своем сером трикотажном платье, в розовых разводах, видно, оставшемся еще от Парижа в сундуке у тетки или купленном уже потом в комиссионном. Платье хорошо облегало ее высокую, стройную фигуру, и держалась Аля так спокойно, с таким достоинством, что невозможно было заподозрить ее душевное смятение и одолевавшую ее робость, отвычку так вот просто приходить в чужой дом.