«Мы эвакуировались в Елабугу из Москвы на пароходе в начале августа. В течение 10 дней пути мы очень сблизились с Мариной Ивановной, читали друг другу стихи, грустили о Москве. Она иногда подходила к борту нашего маленького пароходика и говорила: «Вот так — один шаг, и все кончено». Мне было даже трудно утешать ее тогда — мы все были в очень тяжелом настроении. По приезде в Елабугу мы попали в какой-то заброшенный дом, жили все в одной большой комнате. Я по вечерам часто пела песни, и М.И. с удовольствием слушала их, оживлялась, забывала свою тоску. Но днем, когда мы все бродили по городу в поисках квартиры и работы, она опять становилась мрачной и недоверчивой. Она уехала из Москвы, взяв с собой только 300 р., бросив раскрытую квартиру на милость соседей. У нее было с собой немного шерсти, серебра, каких-то вещей для продажи, но все основное было брошено дома, и я все время бранила ее за этот нелепый, панический отъезд. «Я боялась бомбежки. Я не могла больше ждать», — говорила она. Я уговаривала ее поступить на работу. Она категорически отказывалась: «Не умею работать. Если поступлю — все сейчас же перепутаю. Ничего не понимаю в канцелярии, все перепутаю со страху». Ее особенно пугала мысль об анкетах, которые придется заполнять на службе. «Лучше поступлю судомойкой в столовую. Это единственное, что я могу». Гибель и смерть казались ей неизбежными — вопрос в месяцах, а не в годах жизни. Она то начинала жаловаться, становилась откровенной, то вдруг опять замыкалась в себе и начинала подозрительно коситься на меня. Ей все казались врагами — это было походе на манию преследования. Все уговоры пойти в Горсовет насчет работы не помогли. Больше всего она боялась, что может как-то косвенно повредить Муру, который собирался стать художником или работать в редакции. Мур был с ней груб и резок, обвинял ее во всем, называл «Марина Ивановна». В свои 16 лет он казался совершенно взрослым человеком с вполне сложившимися убеждениями, с развитым умом, но черствым сердцем. Я отлично знаю, что в таком переломном возрасте ребята иногда кажутся совсем не тем, что они есть, — какими-то чудовищами эгоизма и грубости. От моего Димы я тоже не раз получала такие сюрпризы. Но в то время и в том положении, в котором была М.И. — с ее больной душой и страшной нерешительностью, когда она цеплялась в минуты просветления за каждую каплю ласки и участия, — такой дикий эгоизм сына казался непростительным. Вы пишете, что Мур погиб на фронте. Мне тяжело писать Вам, его сестре о том, как глубоко виновен был этот дерзкий мальчишка перед матерью в те решающие, кризисные минуты жизни, — но я не могу не сказать Вам этого, ибо совершенно такой же черствости я не могу простить моему Диме в отношении его отца, который умер от голода в 43 году. Марина Ивановна не раз повторяла: «Я должна уйти, чтобы не мешать Муру. Я стою у него на дороге. Он должен жить».
Вы знаете, Ариадна Сергеевна, у меня иногда бывает такое чувство, что я сама виновата в ее смерти. Я стремилась тогда уехать обратно в Москву, к моему мужу. Когда мой сын уже был устроен в комнате и Марина Ивановна сняла комнатку в каком-то мрачном, покосившемся домишке в 5 минутах ходьбы от нас, я решила уехать. Я уговаривала ее подождать, потерпеть — мы вернемся вместе с мужем, мы поможем ей пережить эту тяжелую зиму. Но она не верила, не хотела ждать, не хотела жить. Нельзя было бросать человека в таком состоянии. Взять ее в Москву я не могла — ей казалось чудовищным ехать туда, «под бомбы». Надо было мне остаться и поддержать ее душевно, но мне в это время казалось, что Асеев сумеет это сделать — она вместе со мной поехала в Чистополь, видела там Асеева и других писателей, решила переехать туда и работать в столовой Литфонда, — она вернулась такая окрыленная и обнадеженная, что мне и в голову не пришло, что через несколько дней после этого она придет снова в такое глухое отчаяние, из которого уже нет выхода.
В начале сентября я получила в Москве открытку от Н. П. Саконской (детской писательницы) с известием о смерти М.И. Это поразило меня как страшный удар, я долго не могла опомниться. Первая мысль была, что виною этому какая-нибудь решительная ссора с Муром — его отказ ехать в Чистополь или что-нибудь в этом роде.
Впоследствии я узнала, что Мур в ту ночь пришел ночевать к моему Диме: «Марина Ивановна правильно сделала», — сказал он о смерти матери. Эти слова поразили даже Димку, сочувствовавшего всяким дерзостям. За ночлег он оставил Диме блузку, спортивную кофточку и беретик Марины Ивановны, в котором она ехала. Эти вещи у меня до сих пор.
Простите, Ариадна Сергеевна, за мое длинное и бессвязное письмо. Желаю Вам от души найти могилу мамы — поклонитесь ей от меня и попросите у не прощения за то легкомыслие, которое проявили тогда мы все, окружавшие ее люди. Поверьте, что до сих пор мы больно и горько об этом жалеем. Если захотите черкнуть мне — буду рада: Москва, 2/Мещанская, 24, кв.7, Татьяна Сергеевна Сикорская».