Это решение мне стоило немалых усилий. Мне ужасно хотелось увидеть тебя, с тобой поговорить, увидеть Москву и Мулю — но всем этим я хладнокровно пожертвовал. Кроме того, я уверен, что на моем месте ты бы тоже остался.
Теперь мне хочется, чтобы ты знал следующее: какими бы ни были грядущие события, настанет день, когда я вернусь в Москву. На это будут направлены все мои усилия. Кроме того, вернется в Москву и весь Детдом (есть толк и от этих «детей знаменитостей»). И в этом случае я вернусь в Москву. Со своей стороны приложи все усилия, чтобы остаться в Москве, и в таком случае мы всенепременно встретимся.
Я тебя очень прошу послать в Чистополь телеграмму с сообщением, где ты живешь. Мне чрезвычайно важно не потерять тебя из виду. Очень тебя прошу. А сейчас хочу сказать тебе до свидания, старина. Что бы ни случилось, все будет хорошо, и мы встретимся. Надеюсь, и на нашей улице будет праздник!
Жму твою лапу.
Твой друг Мур.
P.S. Не пиши писем — они слишком долго идут.
Адрес: Татарская АССР,
гор. Чистополь,
Почта — до востребования.
Эфрону Г. С.»
Я знаю, на некоторых эти письма могут произвести удручающее впечатление — так писать о гибели матери, и о такой трагической гибели! Так холодно, рассудительно! Ни отчаяния, ни слез, ни горя, просто констатация факта: «Что сделано — то сделано», «Я ее вполне понимаю и оправдываю…». И все. И тут же о себе, о стирке, о глажке, о продаже вещей,
Но, может быть, стоит вспомнить — письма эти пишет мальчишка, который так старался и старается казаться взрослым, быть мужчиной! Особенно в том письме, к товарищу по болшевской даче, утратившему и мать и отчима… Мур очень горд, самолюбив, он не хочет, чтобы его жалели, чтобы ему сочувствовали. Он замкнулся, он не подпускает к себе даже близких. Легче ли ему от этого?! А то, что о стирке, о глажке, о деньгах, то ведь все это так внезапно обрушилось на него и стало повседневно таким необходимым! И потом давно замечено: когда с нами стряслась беда, как часто говорим мы именно о таких вот пустяках, которые, казалось бы, не к месту, не ко времени! Мы словно бы заговариваем самих себя, словно бы ничего такого и не произошло и все идет как шло, — пытаемся еще скользить по поверхности, стараясь зацепиться за что только возможно, боясь той устрашающей и погибельной пустоты, которая образовалась внутри нас. Я знала мать — похоронив ребенка, она шла по улице и зашла в кино… Что она там видела?! Должно быть, то же, что и я, когда через несколько дней после похорон мужа, заметив на письменном столе билеты на премьеру Вишневского «Оптимистическая трагедия», на которую мы должны были пойти вдвоем, пошла одна… В театре от меня шарахались, ибо почти все были на похоронах, и чего только обо мне потом ни говорилось… А мне было так плохо, как, может быть, никогда в жизни! И только Лиля Брик поняла меня и увезла вместе с Васей Катаняном домой.
Зачем я пошла? На это я и теперь не могу дать ответа… А Мур, когда увезли тело Марины Ивановны в усыпальницу, стал гладить брюки, к величайшему негодованию хозяйки, и переоделся в хороший костюм, он ведь пришел с земляных работ… Стоит ли судить и осуждать? Каждый несчастен по-своему. А Мур был очень несчастен.
Мать творила его по своему образу и подобию: он так и не мог, так и не успел приспособиться к жизни. Он не умел выбраться из своего одиночества. Он был наделен с избытком чувством своего избранничества, которое опять же внушила ему мать, и уверовал в это свое избранничество, сам еще толком не понимая, как и в чем оно может проявиться. Позже в Ташкенте он будет писать эссе, стихи и романы сразу по-французски и по-русски и будет верить, что станет большим писателем, и, кто знает, может, и стал бы… Да, он был очень умен: «Ум — острый, но трезвый: