После 10 сентября Мур переезжает в интернат, должно быть, к взаимному облегчению своему и Асеевых. Не думается, что ему было хорошо у Асеевых, да и где ему могло быть хорошо после всего, что случилось, да еще с его-то характером! Он не был приучен считаться с чужими привычками, с чужим образом жизни, он был слишком сам по себе, и Марина Ивановна приучала его, что все в жизни ради него, и от этого еще надо было отвыкать, и для этого еще нужно было время… И потом после всех Эверестов, на которые постоянно увлекала она его за собой, после этого интеллектуального напряжения, в котором он привык пребывать с малых лет, жизнь в любой семье, в любой среде могла показаться ему слишком пресной и серенькой. Он замечает в дневнике: «От Асеевых веет мертвечиной — почему? Асеев болен ТБЦ, бледен, сед, молчалив…» И чуть позже: «Как скучно живут Асеевы! У него хоть поэзия, а у нее и у сестер только разговоры на всякие бытовые темы…»
Но если Муру было не очень уютно у Асеевых, то и им, должно быть, было не очень-то уютно с ним! Он не был тем мальчиком-сиротой, которого можно было пригреть, приласкать, взять в сыновья, как того хотела Марина Ивановна. Да и дался бы он кому в сыновья — разве что Муле, к которому был очень привязан, да и то скорей в товарищи, чем в сыновья. Да и Асеевых, всю жизнь проживших бездетными, вряд ли увлекала перспектива обзавестись на старости лет столь трудным великовозрастным и чужеродным пасынком!
Асеев в течение всего сентября так и не собрался в Москву, как говорил об этом Муру… Зная, как Асеев боялся смерти, трудно предположить, чтобы он всерьез думал о поездке из мирного Чистополя в Москву под бомбежки, даже если бы его и вызывали! А те, кто жил в Чистополе, говорили, что Оксана уже с лета готовилась к зимовке, запасалась дровами, набивала погреб, готовила всякие соленья, варенья. И не обронил ли Николай Николаевич в тот первый вечер по приезде Мура из Елабуги фразу, что его с женой вызывают в Москву, специально для того, чтобы Мур не остался в Чистополе?! Ведь, останься Мур в Чистополе, это легло бы бременем на Асеева, ему бы пришлось нести ответственность за него… А так получилось, что вроде бы все для Мура было и сделано, и Мур ни о чем не догадался.
Догадалась спустя много лет Аля, вернувшись из туруханской ссылки. И резко порвала тогда с Асеевым…
Асеев? Странно, мы с ним столько встречались, а осталось от него скорей только чисто зрительное, чисто внешнее восприятие. Он был серебристо-пепельный, ртутно-серый! Серебристо-пепельные волосы, гладко зачесанные на косой пробор, пепельная бледность лица, бледные губы, серо-ртутные глаза. Всегда почти в сером или в синем костюме. Пестрый, нарядный галстук бабочкой особо подчеркивал пепельную мертвенность его лица. Всегда надушен, элегантен, артистичен. А человек? Какой он был человек? Он как ртуть ускользает, его не ухватишь… Говорят, был хитер, «хитрый лис Асеев», наверное, так. Осторожен, это точно, умел сказать, ничего не сказав, умел увернуться от удара и не получить нокаута на том ринге, где в те времена поэты без боксерских перчаток добивали друг друга, самоутверждаясь и самовозвышаясь… Очень берег себя, очень боялся умереть. Они вместе с Тарасенковым в 1947 году были в подмосковном туберкулезном санатории, куда я часто приезжала, и мы старались отвлечь Асеева от мрачных мыслей. Мы с ним встречались еще до войны, Тарасенков конечно, я просто при нем. Раз даже мы совпали с Мариной Ивановной, столкнувшись с ней у ворот дома, где жил Асеев, в проезде Художественного театра. А после войны мы лет восемь, до самой смерти Тарасенкова, снимали дачу на Николиной горе, в одном из лучших мест Подмосковья, где Асеев строил и построил себе отличный дом.
Однажды зимой, когда на участке были свалены только еще бревна и доски, Асеев привез нас на Николину гору на своей машине, кажется, это была его первая «Победа», одна из первых «Побед» первого выпуска. Сам он машину не водил, у него был шофер. Мы хорошо погуляли в заснеженном лесу, замерзли, и я, разложив бутерброды на свежеоструганных, янтарных от солнца досках, собиралась напоить всех горячим кофе. Но термос выскользнул у меня из рук и разбился. Асеев негодовал, он готов был меня поколотить, готов был расплакаться как ребенок, он так хотел выпить горячий кофе, он наговорил мне кучу грубостей, а на обратном пути подлизывался, целовал руки и рассыпался мелким бесом! Был и еще один случай в 1956 году (я привожу это все к тому, чтобы как-то уяснить и понять тот эпизод в церкви, о котором мне впоследствии расскажет Надежда Павлович). Так вот, вскоре после смерти Тарасенкова я как-то переходила проезд Художественного театра, где теперь на выступе стены высечен на камне такой непохожий на себя Асеев, — и вдруг услышала окрик «Ма-ха-он-чик!». Так называл меня Тарасенков, интонация была его, и голос его, и я чуть не попала под машину…
Асеев нагнал меня и схватил за плечо.
— Какого черта вы лезете под машину?
— Так это вы кричали?! А ведь меня так звал только Толя…