Налет княгини на «Лондон» был стремителен и яростен. Старый Манчини, разумеется, не хотел отдавать Никколо, но с супругой генерал-губернатора Лифляндии спорить опасно — помня, что рассказал Маликульмульк о старом хитреце, она изругала его по-французски и даже замахнулась. Двое солдат вошли в спальню и стали заворачивать мальчика в одеяла. Он с перепугу закричал.
Положение спасла Аннунциата, которая несла из своей комнаты свежий травяной отвар. Она кинулась к Никколо и стала его успокаивать по-итальянски. Тем временем Маликульмульк тихонько посоветовал старому Манчини не валять дурака и смириться со своей участью.
— Дитя все равно обречено. Скрипка выпила его жизнь. И дитя умрет среди чужих, а я, родной отец, буду глядеть издали на окна, за которыми мой бедный сынок, — жалобно сказал итальянец по-немецки. Он был безмерно трогателен, но жесткие слова, которые сказал Паррот по поводу цензора Туманского, из головы Маликульмульковой еще не выветрились. Доверчивость тоже должна иметь пределы.
Когда Никколо, сопровождаемого громогласными причитаниями и благословениями старика, снесли вниз и стали устраивать в карете, к Маликульмульку подошла Аннунциата, взяла его под руку и увлекла вдаль по коридору. Сопротивляться было бы смешно, и он лишь испуганно обернулся — не видит ли их княгиня? Но княгиня уже спускалась по лестнице.
— Я готова целовать руки ее сиятельства] — пылко сказала певица. — Теперь я спокойна за мальчика и могу уезжать. Ее сиятельство — такая дама, что не даст Никколо в обиду. О, как бы я хотела остаться в Риге…
— Поезжайте скорее вместе с синьорой Бенцони, — ответил Маликульмульк. — Поверьте, так будет лучше. Я знаю, что такое проводы и разлука…
И вдруг, неожиданно для себя, предложил:
— Хотите, я вам песенку спою?
Петь ему и в молодости приходилось редко, хотя голос он имел верный. Но он сам себе казался нелепым — с голубками и пастушками, розами и амурами, вылетающими из уст. Кроме песенок, что поют в гостиных или на сцене, были еще фривольные — так те он и вовсе ненавидел.
Песня в его жизни была одна — сам написал, сам на музыку положил. И, так уж вышло, мурлыкать — мурлыкал, но ни разу не пропел.
— О чем? — живо спросила Аннунциата.
— О разлуке по-русски… хотите?..
— Да…
Они вошли в знакомую комнату, в походный уют блуждающих по Европе женщин, которых судьба наказала дивными голосами, встали у окна, и Маликульмульк тихонько запел:
Там были и другие куплеты, но он почувствовал, что и этих довольно. Голос сам угас, растаял, возвращаться не желал.
— Вы очень любили ее? — спросила Аннунциата.
И верно, подумал Маликульмульк, не обязательно знать русский язык, чтобы понять.
— Очень, — ответил он. — Но ничего не получилось.
— Да… и у меня ничего не получилось… я сразу, как увидела его, поняла… но это уже неважно… — Аннунциата опустила синие глаза, потом опять подняла. — Вы скажите ему, что я бы могла стать хорошей женой, прошу вас…
— Но ведь вы уезжаете?..
— Да…
Тут только Маликульмульк заметил Дораличе Бенцони, стоявшую в дверях спальни.
— Княгиня — прекрасная женщина, — сказала Дораличе. — Если бы мы оказались в одной семье, то и трех дней бы не прожили мирно — вцепились бы друг дружке в волосы. Но она отличная женщина, она умеет разрубать узлы. Собирайся, голубка. Мои вещи уже давно уложены. Завтра на рассвете едем прочь.
— Позвольте пожелать вам счастливого пути и удачи, — ответил на это Маликульмульк.
— Мы никогда больше не встретимся, господин Крылов. Вот и от меня прощальное пожелание — скорее женитесь. Вам нужна жена — такая, как я или княгиня.
— А если такая не сыщется?
— А другая вам ни к чему. С другой ничего не выйдет. Прощайте.
Он поцеловал руку Аннунциате (целовать руку Дораличе казалось ему сущей нелепостью) и вышел. Забот впереди было множество.
К немалому его удивлению, княгиня, не дождавшись его, укатила. У дверей стоял Джузеппе Манчини, несчастный и жалкий, тяжелая шуба — внакидку, шапка — в руке, длинные волосы, почти седые, прозрачными прядями свисают на плечи.