Да и не практиковалась никогда платная любовь при «его» власти. Была в СССР подпольная проституция, не без этого – так повелось на Земле еще со времен потомка Адама, Ноя – ковчегостроителя и родоначальника послепотопного человечества, но чтобы не таясь, в открытую содержать в гостиницах бордели с дамами по вызову, вернее даже – без всякого вызова – с навязывающими себя для интима дамами?! Не случалось такого с Ноем. Да и с Аммосом Федоровичем не случалось ни в одной из многочисленных стран мира, в которых довелось побывать ему в свое время по делам Союза писателей. Себя, правда, не обманешь, чего греха таить – было бы небезынтересно узнать, что это за поза такая – «доступная», никогда раньше даже слышать о такой не приходилось – в писательской среде говорили, преимущественно, о высоком, да и в других компаниях подобные темы предпочитали обходить стороной – расширить же рамки своих сексуальных познаний никогда не вредно: сам-то он в своей небогатой практике использовал – стыдно признаться – всего две общеизвестные «позы», но Аммос Федорович – кремень мужик – решительно наступил на горло зазвучавшей было в нем «песне», покинул просторную спальню, вернулся в гостиную, лег в прежней позе на диван и еще глотнул из бокальчика: «Нет, нет и нет. Никаких треволнений: коньяк, лимончик, бездарный телевизор и сладкий сон под стук колес – вот все твои «доступные» позы.
Десяти минут не прошло, а телефон напомнил о себе скрипучей трелью.
Аммос Федорович по-доброму улыбнулся, поднял трубку: грубить он не станет ни в коем случае – женщина не виновата, что жизнь вытолкнула ее на обочину.
– Слушаю вас, деточка. Эка вы нетерпеливы. Но должен вас огорчить: свидание не состоится, ибо сексом я занимаюсь исключительно в позе подвешенного за ноги жеребца и боюсь, что она не покажется вам доступной. – И поскольку долго никто не отвечал, он спросил: – Вы меня слышите?
– Ты что, охренел? Какой жеребец подвешенный?
Трубка огненным всполохом полоснула писателя по щеке, он швырнул ее подальше от себя и она, стукнувшись о ковер, замерла на мгновение, закашляла и заговорила глухим мужским голосом: «Алло, алло, алло, Аммос, алло, ответь мне, Аммос…»
Аммос Федорович осторожно, двумя пальцами поднял ее с пола, опасаясь нового ожога, на расстоянии от уха послушал какое-то время, спросил робко:
– Кто это?
– Аммос, алло, ты слышишь меня, алло…
– Слышу. Кто вы?
– Это Аркадий, Аммос, алло…
Он узнал наконец голос Аркадия Заботкина, но на всякий случай спросил:
– Какой Аркадий?
– Да Заботкин, «какой», Аркадий Заботкин. Что там у тебя? Тебя что там – за яйца подвесили?
Какой «жеребец»?
– Нет, нет, – поспешил успокоить его Аммос Федорович, – все в порядке. Я… я вас слушаю.
Он не помнил, чтобы они обращались друг к другу «ты» – последний раз виделись очень давно.
– Ну смотри, а то сейчас у них это запросто: за ничто оторвут – не побрезгуют. Отдай все, что просят, здоровье дороже: они тебе еще самому пригодятся.
– Нет, нет, все хорошо, все на месте. Вы откуда?
– Я из Парижа, завтра вылетаю. Я что звоню: мне Федор твой позарез нужен, а он куда-то исчез, не могу отловить. Он где?
Аммос Федорович успел прийти в себя, заговорил спокойно:
– Аркадий, я неделю уже в Питере, где там кто из них – не знаю. Созвонимся утром, я «Стрелой» буду, разберусь.
– Ты разбирайся там как хочешь, а сына найди. Повторяю: он мне позарез.
– Хорошо, хорошо, а что случил ось-то?
– Не по телефону.
– Даже так? Тогда утром…
Париж зазвучал короткими гудками.
Аммос Федорович положил трубку на рычаг. Интересное кино: так грубо этот твеленевский прихлебай никогда с ним не разговаривал. Что могло случиться и при чем здесь Федор? Что общего может быть у этого великовозрастного бездельника с его сыном?
Федора он воспитывал один, без матери, которая, восстановившись после родов, вернулась в свое модельное агентство, где до этого с пятнадцати лет – четыре года – преуспевала благодаря необыкновенной щедрости к ее фактуре природы-матушки, была отправлена с коллекцией каких-то сарафанов а-ля рюс во Францию и через неделю пребывания в мекке мировой моды предпочла подиуму постель известного парижского кутюрье. С тех пор Аммос Федорович получил от нее три письма: одно короткое с уведомлением о принятом решении, второе – года через два с просьбой об оформлении заочного развода и, наконец, год назад примерно – длинное, на нескольких листах убористым почерком, покаянное, где она делилась не покидавшим ее все это время – двадцать с лишним лет – беспокойством о сыне, о нем, ее Амоське-писаке, жаловалась на «поганых французишек», на тоску по России, Москве, друзьям-подругам…