— Знаешь, отец… По-моему, насчет заявлений ты беспокоился гораздо больше, чем я.
И уходит, не получив ответа.
Кабина, беззвучно, вздрогнув, останавливается, прибыв сверху, а я все еще гляжу в пол, будто упустил что-то из рук.
Дома Нина пожимает плечами:
— Мог бы и позвонить, я уж и не знала, что думать… Обедать будешь?
— Не хочется, — бормочу я, тщательно приглаживая волосы. — Там у нас буфет был, на совещании, перекусил в перерыве…
Не заходя в столовую, сворачиваю в кабинет. Сижу за столом, толкая взад-вперед движок логарифмической линейки. Хожу, натыкаясь на мебель. Пью боржом. Включаю приемник. Откуда-то издалека плывут тихие звуки: поют скрипки, вторит труба, равнодушно отсчитывает что-то свое контрабас. Вкрадчиво нашептывает чужой сипловатый голос. Останавливаюсь у окна. Мороз ослаб, стекла оттаяли, и я вижу, как напротив, через улицу, в освещенном окне танцует женщина. Взмахивая в такт приподнятой правой рукой, наклонясь и покачиваясь, она движется по комнате, поворачиваясь то вправо, то влево. Движения ее удивительно совпадают, с ритмом льющейся из приемника музыки, и этот странный танец немного отвлекает меня. Но вдруг она останавливается, усталым движением откидывает нависшие волосы и, нагнувшись, поднимает с пола паркетную щетку.
Ухожу от окна, выключая приемник, ложусь на тахту, сжав зубы. А через полчаса Анна Иванна осторожно стучится в дверь:
— Ужинать, И… Сидор Кузьмич…
Дальше повторяется вчерашнее и позавчерашнее: ветчина, сыр, чай, мне — стакан в подстаканнике, Нине — ее любимая чашка… После ужина снова долго вожусь в кабинете. Слышу, как Митя, вернувшись, проходит на цыпочках в свою комнату. Позже, выйдя из ванной, останавливаюсь, как и вчера, у его двери. Спит.
В спальне, не зажигая света, влезаю под одеяло и долго лежу, глядя в окна, прислушиваюсь к сонному дыханию жены. Потом тихо, шепотом окликаю ее:
— Нина!
Вздохнув во сне, она повыше натягивает одеяло. Приподнявшись, снова прислушиваюсь. Жаль будить. Жаль ее с тех самых далеких лет, когда она гнулась в тесной и душной каморке при слепящих лиловых вспышках, пока я сидел над книгами.
Но я не могу больше оставаться наедине со своими мыслями. Осторожно положив на плечо жены руку, я бужу ее и рассказываю ей все.
МОИ СТАРИКИ
Мои старики служили в передвижном театре и ездили с места на место по всей области, а я жил у бабушки в областном центре, потому что должен был ходить сперва в детский сад, а затем в школу.
Бабка наша была ворчунья. Она называла меня подкидышем бедолашным, моих стариков цыганами и голодранцами, а их театр погорелым.
— Что это значит — «погорелый»? — спрашивал я.
Она отвечала:
— Поживешь — узнаешь…
И вот однажды мои старики взяли меня в свой театр, дело было во время каникул. Мы долго тряслись в автобусе вместе с другими артистами, а потом я смотрел спектакль. И ничего такого погорелого не заметил. Все было очень интересно. Только сцена, пожалуй, чуть маловата была. Там одного раненого героя-революционера на диван укладывали, и он в длину на сцене не поместился, его ноги спрятались за кулисами. А так все было очень интересно, и я ни за что не мог угадать, кого же играют мои старики. Оказалось, мама играла одну там пожилую гостью — богачку, которая все время обмахивается веером и не произносит ни слова. А отец играл доктора с бородкой и чемоданчиком. Он появлялся слева из-за кулисы, спрашивал не своим голосом «Где больной?» и проходил через сцену направо, а через некоторое время возвращался, вытирая руки полотенцем, и говорил, что ничего опасного для жизни не находит и что все, мол, будет хорошо.
На обратном пути я спросил у него:
— Пап, а что это значит — «погорелый театр»?
Все в автобусе засмеялись, а отец вздохнул и сказал:
— Поживешь, брат, узнаешь…
Дома я не сразу уснул и слышал, как он сказал маме:
— Поверишь, Надя, никогда не испытывал такого стыда.
— Говори тише, — сказала мать, — разбудишь Юрика.
Я всхрапнул для правдоподобия и стал дышать глубоко и ровно, как дышат спящие. Но лучше бы я, кажется, и вправду уснул и не слышал того, что услышал. Потому что любить своих стариков — это одно, а жалеть их — совсем, совсем другое.
Назавтра я спросил у бабки:
— Бабушка, а что такое «бездарность»?
— Поживешь — узнаешь, — рассеянно сказала она.
И, поглядев на меня, вдруг спросила:
— Ты где это слыхал такое?
— Поживешь — узнаешь, — ответил я. Потому что теперь я узнал много такого, чего бабка наверняка не знала.
Я узнал, например, про старика Байдарова, который приходил в институт на лекции со своей знаменитой тростью и с букетом фиалок и который один только мог уберечь моих стариков от роковой ошибки, если бы захотел сказать им в свое время правду. Но он не захотел сказать им в свое время правду, потому что всю жизнь играл свой собственный спектакль, где ему принадлежала главная роль, а остальные были так, статисты, шушера без тембра в голосе и с кашей во рту, и ему, в сущности, ни до кого не было дела.