— Роди́те! — гремел Людвигов. — На то вы артист! Артист! — повторял он, потрясая тростью, отличавшей его от всех прочих жителей нашего города. Это была какого-то редкого дерева трость с рукоятью из сморщенного оленьего рога и потемневшей серебряной табличкой, на которой была награвирована двадцатипятилетней давности надпись: «От почитателей таланта». С этой тростью Людвигов не расставался, она придавала его походке нечто такое, что заставляло не замечать заплаты на его начищенных полуботинках.
Действовала трость безотказно и на Нехамкеса. Вздохнув и выразительно подняв брови, он отправлялся домой и там, налиновав несколько страничек нотной бумаги, писал партию английского рожка, состоящую из двух отрывистых звуков в начале и конце, разделенных паузой продолжительностью в девяносто восемь тактов.
Покуда воспрянувшие духом оркестранты прилежно разучивали галопы, марши и полные истомы цирковые вальсы, плотники, заложив за уши огрызки карандашей, стучали топорами в городском саду. Тринадцать рядов врытых в землю скамей окружали будущую арену. Высокие, грубо отесанные столбы истекали под майским солнцем пахучей смолой. Цирк вырастал не по дням, а по часам среди цветущих каштанов и акаций. И вот наконец над свежеокрашенными известкой дощатыми стенами повисал конический мягкий купол «шапито́».
В самом этом слове таилось что-то магическое. Линии купола были как бы прочерчены стремительно взлетевшими птицами. Светлый брезент его вздыхал под теплым ветром, осыпаемый вьюгой каштановых лепестков.
Все, что скрыто было под этим зыбким шатром, отныне приобретало особый смысл. Наспех оструганные скамьи переставали быть просто скамьями: черные полоски и криво написанные цифры делили их на пронумерованные места. Таинственная тишина воцарялась на некоторое время за дощатыми стенами, и луч полуденного солнца, проникнув через открытый кружок в верху купола, прорезал сумеречное безмолвие, падая на красный бархат барьера.
Через день-другой на улицах появлялись плакаты, изготовленные надменным живописцем Решетилом из артели «Трудовая кисть».
Город наш был обильно украшен творениями этого мастера. Неслыханно бледные красавцы близнецы с закрученными усиками, в котелках и полосатых штучных брюках, а также грудастые дамы в невиданно роскошных манто глядели с портновских вывесок. Над входами в лавчонки, торговавшие пшеном, ржавой сельдью и семечковой халвой, напоминавшей оконную замазку, красовались колониально-бакалейные сцены с арапчатами в пышных чалмах. Поджаристые калачи, французские булочки, халы, рогалики, марципаны, ватрушки и сахарные пончики сыпались дождем из витых рогов изобилия над булочными, где продавался недопеченный серый хлеб с остюками. Парикмахерские были отмечены изображениями намыленных усачей брюнетов, как две капли похожих на портрет писателя Мопассана.
Решетило был свято верен старорежимным образцам. Но веяния времени неумолимы. Жизнь грубо вторгалась в его творчество, требуя новшеств. Волей-неволей приходилось проявлять фантазию. Фантазия же у Решетила оказалась неожиданно буйной.
На вывеске, заказанной ему артелью пекарей-инвалидов, он изобразил жарко пылающую печь, вокруг которой хлопотало множество одноногих инвалидов на деревяшках, одетых в фартуки и рогатые колпаки. Одни месили тесто в квашнях, другие совали в печь выделанные хлебы. Все вместе взятое почему-то смахивало на сцену сожжения грешников в аду.
С цирковыми плакатами у Решетила тоже было не все ладно. Рыкающий лев, изображенный на одном, похож был на завпосредрабисом Людвигова, только не седого, а кирпично-рыжего. У слона были чересчур длинные ноги, а хвост закручен штопором, как у свиньи.
Впрочем, все это не играло особой роли. Отдельные погрешности рисунка Решетило восполнял яркостью красок. Слонов же и львов, так или иначе, в цирке пока не было. Там были одни только лошади, — мой друг Женька Забалуев клялся, что сам видел, как их вели с вокзала.
Мы сбегали с ним в городской сад и потоптались вокруг длинного сооружения из досок, пристроенного к цирку сзади. Дивный запах несся оттуда, чарующий, дивный запах опилок, пропитанных конской мочой. С другой стороны, у закрытого пока главного входа, стояла косая будка с окошечком, как в скворечнице, и надписью «Касса».
Эти пять букв сулили многое, но и требовали немалого. Самый дешевый билет стоил рубль. Мы тотчас сделались шелковыми. Мы стали колоть дома дрова и носить воду с водоразборной колонки, стоявшей на углу. Мы перестали лазить по крышам и стрелять из пугача под окнами. Мы возвращались с речки засветло. Мы клялись, получив по рублю, на всю жизнь отказаться от дальнейших денежных притязаний.
Наконец соединенные усилия принесли победу. Кассирша — малокровная особа в пенсне — молча выложила на пристроенную к окошку полочку два прямоугольничка розовой бумаги, прошитые дырчатой строчкой, с лиловыми штемпельными цифрами и волшебным словом «контроль».