За углом его остановил патруль. Здоровенный солдат в серо-зеленой форме с черными обшлагами и с полукруглой бляхой на груди взял его двумя пальцами за единственную пуговицу с якорем, сохранившуюся на бушлате, и сказал, сильно нажимая на «о»:
— Матрозе?
Боцман молча, превозмогая сердцебиение, полез в задний карман и вытащил военный билет. Солдат повертел его и передал другому.
— Ha, zum Teufel… — сказал тот.
Он ткнул боцману билет и сильно ударил его по шее. Боцман пошел дальше, не помня себя от обиды и злости, но до самого театра его больше никто не останавливал. Он обошел театр вокруг, все двери были заперты. Оглянувшись, боцман подергал служебную дверь, потом прошел в скверик и сел на скамью. Припекало солнце. В остатках воды на дне фонтана плавали раскисшие бумажки и еще какой-то мусор. Боцман окинул взглядом здание театра, оно было чем-то похоже на заколоченный гроб. Он вспомнил, что люк в задней стене, служивший для подъема декораций, никогда не запирался. Оглянувшись еще раз, он поднялся и пошел туда. Взобрался по железным пожарным скобам до второго этажа, толкнул люк, подтянулся на руках и влез внутрь. Поспешно прикрыв за собой люк, он посидел в темноте, задыхаясь и ничего не видя. Но постепенно глаза приспособились, и он стал различать знакомые предметы — колосники, кулисы, пожарный щит с киркой и лопатой… Он поднялся и пошел на сцену. Слабый, сумеречный свет, проникавший со стороны актерского фойе, скользил по кулисам, по сваленным на полу кускам старых декораций. Яшка прошел через сцену к реквизиторской. Владения Плюшкина были открыты настежь, два рыцаря из «Богдана» так и стояли здесь, держа алебарды в железных руках, похожих на изогнутые водосточные трубы.
«Не взял, паразит», — подумал Яшка. Он вернулся на сцену, прошел вдоль занавеса, потрогал тяжелые складки, потом взялся за веревку и, налегая всем туловищем, потянул. В зрительном зале было совсем темно, еле виднелся первый ряд кресел, обитых красным плюшем. Боцман кашлянул, звук гулко отдался в пустоте, нарушая гнетущее молчание. Боцман кашлянул еще раз и тихо сказал:
— Люди, львы, орлы и куропатки… — Он прислушался, как гаснут звуки в темном провале зала. — Рогатые олени, гуси, сволочи! — проговорил он чуть погромче. — Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно…
Звуки погасли, и снова стало тихо, но все-таки это немного приободрило его. Он прошел по трапу в зал, а оттуда в фойе, все время покашливая. Здесь было светло. Он глянул в окно на пустую площадь и поднялся этажом выше.
Выставка была на месте. Он сразу подошел к щиту корифеев и посмотрел на свою фотографию. Подумав немного, содрал ее со щита, почти не повредив — только краешек чуть-чуть надорвался, — и сунул в карман бушлата. Потом нашел сцену субботника из «Шторма» и тоже содрал ее. Он походил немного около щитов, вздохнул и направился вниз, но сразу вернулся и принялся, дрожа от возбуждения, сдирать со щитов фотографии, афиши — все, что там было. Он складывал это посреди фойе на полу, а потом завернул все в большую афишу и взял с собой. Еще раз посмотрев на площадь из нижнего фойе — вокруг было пусто, он вернулся на сцену, закрыл занавес и вылез через люк, держась одной рукой за скобы, а другой придерживая сверток.
Дома он застал на столе чугунок и записку:
«Дядя Яша! А чего вы не пришли покушать, мама обижаются, они же вас просили. Кушайте, пожалуйста, на здоровье, а мы с мамой пошли до тети на Сенной, а завтра приходите обязательно. Настя».
Боцман вздохнул. Он стоя съел полчугунка холодного пшеничного супа, а потом взял сверток и спрятал его в шкаф.
В последующие две недели он почти не выходил из дому. Раза три он колол дрова для жены Ивана Емельяновича и, кроме того, носил им снизу воду. Настенька прибегала из города с застывшими глазами. Ее сообщения были одно чудовищнее другого. Всех евреев погнали на кладбище. На Пролетарской висят пять повешенных — босые, а на груди бумажки: «Партизан». На Сенном открыли магазин, написано: «Только для немцев». На Малеванке подстрелили ихнего офицера и взорвали склад, там всех выгоняют из домов. И еще, и еще, и еще.
Боцман с каждым днем мрачнел. Пшенный суп жены Ивана Емельяновича становился все жиже. Он больше не мог ходить к ним, но Настенька всякий раз прибегала и тащила его за рукав.
Он как-то вышел в город. Народу на улице стало побольше. Он не знал, куда пойти, и, как всегда, пошел к театру. Еще издали он заметил, что служебный ход открыт, и прибавил шагу, но войти побоялся. Он покружил около здания и увидел, как из театра вышел знакомый ему актер Чарский. Он был, как всегда, в модном пиджаке и галстуке бабочкой, как будто ничего не случилось. Яшка поспешил, чтобы попасться ему навстречу.
— А, Ошлепин, — сказал Чарский. — Так-таки не уехал?
— Нет, — сказал боцман.
— Что же ты тут делаешь?