Тишина. Снова вопрос. Молчание. Я вижу, гестаповец начинает злиться. Он заходит за спину пленного командира, взбрасывает пистолет.
«Трах, трах трах!» — распарывают тишину выстрелы. Пленный неподвижен. Я догадываюсь, что фашист пока еще пугает.
— Я тебя быстро отправлю к марксистским богам! — тычет он пистолетом в лицо офицера. — Ха, ха, ха! — довольный собой, скалит он зубы и, заметив меня, обращается к геста-ловцу, пнувшему меня ногой: — Ты чего притащил сюда этого щенка? Нам еще шпаны не хватало!
— Вроде бы советский разведчик! — пытается оправдаться тот.
— В этой чертовой стране все разведчики! — рявкает офицер. — С этим пархатым бьюсь который час, а толку — шишь! Давай молокососа на первый этаж. Там разберемся!
— Гады, ах, гады! — шепчу я про себя, чувствуя, как неудержимое бешенство, злоба к этим зверям в человеческом облике рождается где-то внутри, растет, ширится, переливаясь через край. — И мы этим фашистам верили! Слали им наш русский хлеб, заключили договор… Вот сволочи! Значит, дедушка Сережа был прав, говоря: «Гитлер — заклятый ворог советскому народу!»
Тюрьма переполнена. Женщины, дети, мужчины в гражданской одежде, раненые бойцы — все ютятся на огромном заасфальтированном дворе, огороженном с трех сторон высоким кирпичным забором. Колючая проволока протянута поверху; по углам — три сторожевые вышки с навесами от солнца, со сверкающими глазищами прожекторов, с пулеметами. Фасадной стороной тюрьма смотрит в город. Туда же выходят массивные чугунные ворота и небольшое, затененное деревьями помещение комендатуры, где мне пришлось побывать. Тюрьма многоэтажная, с большим количеством лестниц, переходов. На первом этаже пленных сортируют: часть попадает в верхние этажи, а оттуда их увозят в закрытых машинах, а остальных выгоняют во двор, под палящие лучи солнца. Сюда переводятся все, кого гестаповцы считают не опасными для себя.
Мне повезло: я оказался во дворе. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил здесь знакомых. Особенно обрадовался встрече с воспитанниками нашего полка — Петькой и Сашей. С Петькой мы были одногодки. Худенький, шустрый, с тонким, будто принюхивающимся носом, он частенько страдал от изобретательных ребячьих проделок и шуток. Саша на пару годков постарше, но нерешительный, застенчивый паренек, расплачивавшийся за это тем, что частенько дежурил по субботам и воскресеньям, вызывая по утрам своим голосистым горном бойцов на зарядку. Были здесь пацаны и из других полков, но эти в счет не шли: им еще не было и десяти!
— Ленька! Ты? — затряс меня за плечи Петька. — Как попал сюда, расскажи. Мы-то считали, что весь Северный остров смели начисто. Там, говорят, фугаски-многотонки кидали!
— Черт их разберет, многотонки или нет, — ответил я, чувствуя захлестнувшую меня радость: «Теперь я не один и есть с кем поговорить, с кем посоветоваться!»
— Петь, а где твой брат? — спросил я.
— Э-э! И не спрашивай, — развел руками Петька, — как остался в субботу дома, так и баста — не виделся я с ним.
— А мои родители не успели вернуться! — заметил я. — Кто знает, где они теперь… Слушай, а ты, часом, ничего не слышал о Вовке?
— Ничего! Знаю, что госпиталь фашисты захватили сразу и несколько раз прорывались к нам, на Центральный, через Холмские ворота. Наверное, погиб твой кореш!
Мы сбились тесной группкой в тени забора и закидывали друг друга вопросами. Честно говоря, раньше я принадлежал к компании ребят, не жаловавших Петьку. Но теперь и он, и Саша, и совсем незнакомые пацаны из 84-го полка казались мне старыми и близкими товарищами. Я, не колеблясь, отдал бы за любого из них жизнь. Старые обиды и счеты сразу забылись, и, думая об этом, я только мог удивляться, как это можно было ссориться по пустякам. Теперь нас свела большая беда, сблизило общее горе.
Вскоре я был в курсе всех дел в тюрьме, заочно познакомился с охраной и знал: хлеб и картошку дают утром и вечером, в середине дня — некое подобие политбеседы: сообщают о победах германских войск. «Их бин — дубина», фашистский начальник, собирает женщин и детей еще на одну беседу, часто заканчивающуюся мордобоем. «Их бин — дубина» всегда начинает рассуждать о прелестях русской песни и в заключение заставляет петь «Широка страна моя родная». Тех, кто не желает стараться, бьет тонким кожаным хлыстом.
Народ сюда согнали самый разношерстный. Были и такие, что открыто ругали Советскую власть, «комиссаров, продавшихся евреям». Эти здесь долго не задерживались: поговаривали, что их направляли на работу в местную полицию. Но большинство наши, советские, все больше командирские жены и дети.