Как-то рано утром во двор въехали две большущие, с крытым верхом машины. Из них выскочили солдаты с нашивками СС. Нас быстро растолкали прикладами и, словно на пионерской линейке, выстроили в два ряда. Мы терялись в догадках — зачем? Прибежал возбужденный, уже знакомый мне молодой офицер. Затем важно, с неизменным хлыстом в левой руке вышел начальник тюрьмы. Он не спеша пошел вдоль рядов, внимательно вглядываясь в лица людей. Остановился напротив тучной пожилой еврейки с седыми волосами, державшей на руках хорошенькую черноглазую девчушку. «Их бин — дубина» ухмыльнулся, поманил Сандлер (такой была фамилия женщины) к себе. Та испуганно прижала ребенка, но из строя не вышла. Фашист поманил вторично.
— Нет! Нет! Нет! — дико закричала женщина и, упав на колени, поползла к начальнику, протягивая ему девочку.
«Их бин — дубина» пнул Сандлер ногой. Она упала. Девочка заплакала. Подскочили два рослых эсэсовца и, подхватив женщину, прижимавшую к себе плачущего ребенка, словно куль с мукой, бросили в кузов машины.
— Куда это их? — толкнул я локтем в бок стоящего рядом Петьку.
Тот в испуге затряс головой. А гестаповец шествовал дальше вдоль шеренги и, выбрав очередную жертву, тыкал в нее хлыстом. Набив битком машины, фашисты не успокоились: начались допросы, есть ли еще среди пленных евреи. Всех их заставили надеть на руку голубую повязку с шестиконечной желтой сионистской звездой. В середине дня в тюрьму пригнали еще партию местных женщин, стариков, детей. Охранники, загоняя их в ворота, злобно махали прикладами и покрикивали: «Юда, шнеллер, шнеллер!» Забравшись подальше, мы принялись обсуждать последние события. Неторопливый Сашка разошелся: он размахивал руками, ершил свои густые волосы и бубнил:
— Мы должны что-то придумать! Так сидеть нельзя! Так сидеть нельзя!
— А что мы должны делать, ты, может, скажешь? — съехидничал Петька.
— Я-то не знаю, вот и спрашиваю…
— Не ссорьтесь, ребята, — вмешался я, — только придумать нечего. Бежать — кругом автоматчики! Пристрелят, как паршивую собаку!
— Что же, будем смерти ждать? — захныкал один из пацанов. — Вон говорят, что и Сандлер и всех, кого увезли на машине, расстреляли за городом!
Под вечер, когда солнце запряталось за стену, появился «Их бин — дубина». Его покачивало, глаза — мутные. Неизменный хлыст пронзительно рассекал воздух, изредка прикасаясь к сияющим голенищам сапог. Согнав пацанву к самому крыльцу домика, «Их бин — дубина» торжественно объявил:
— Завтра всех вас ждет большая радость! Будете петь под оркестр.
Действительно, утром появился оркестр. Но, боже, что это был за оркестр?! Толстенький, будто надутый воздухом, лысый человечек приволок огромную виолончель. Человечек был одет в черный фрак с фалдами, в стоптанные бутсы, сквозь которые проглядывали пальцы, в белоснежную сорочку. Галстук-бабочка дополнял убранство. Пот лил с толстяка ручьями, и он не успевал вытирать лицо синим платком. Его товарищ — длинный и тонкий, словно карандаш, с пышной черной шевелюрой, в золотом пенсне — держал в руках футляр со скрипкой. Тонкие, бескровные губы скрипача начинали подрагивать, как только он замечал рядом фашиста. Третьим был пианист.
— Я тебя, жид проклятый, — орал «Их бин — дубина» на пианиста, — заставлю самому притащить сюда пианино из кабака! Нет, лучше рояль!
— Но я, пан, не знал! — испуганно хлопал ресницами пианист. — Меня привели прямо из дома, я бедный человек, у меня нет инструмента.
— Ха, ха! Нет инструмента! А где ты прячешь чулок своей Сарры с золотом? — злорадно потирая руки, произнес гестаповец. — Будешь играть Баха на стуле. Я тебя научу отстукивать пальцами прямо на сиденье стула.
Все мы невольно взглянули на пальцы пианиста. Они были тонкие, нервные, будто сделанные из дорогого фарфора.
Бедный пианист, прикусив губы и спрятав испуганный взгляд за толстыми стеклами очков, опустился на колени и начал осторожно отстукивать на фанерном сиденье стула. Товарищи решили ему помочь: скрипка и виолончель дружно запели что-то бравурное и громкое, но «Их бин — дубину» не так-то легко было провести!
— Стоп! — взревел он. — А ну, давай соло!
Пальцы послушно забегали по сиденью стула. Тщетно. Те глухие звуки, что рождались под ними, тут же глохли, едва долетая до нас. Чем больше старался пианист, тем резче был звук, тем яростнее становилось помахивание хлыстом. Было невыносимо смотреть на пианиста.
Мои товарищи притихли. Даже всегда румяный Саша побледнел и шевелил губами, будто отбивая такт.
Свист хлыста разрезал воздух. Сердце рванулось и звонко забилось в груди. Пианист отдернул руки, вскочил на ноги, тряся над собой покрасневшими пальцами. Из глаз музыканта медленно покатились слезы. Мы, «хористы», ожидая, что произойдет дальше, теснее прижались друг к другу.
— Продолжай! — рявкнул фашист. — Я тебя научу играть!