Что было до этого? В некоторых отношениях образцовая, а в других – совсем провальная семья. Размеренное, благополучное, но скучноватое, задавленное школой детство и отрочество. Русская и зарубежная классика, советская литература. Антисоветские разговоры (как, наверное, в каждой второй интеллигентской семье). Классическая музыка. Воспитание хорошего, традиционного вкуса.
Несколько запрещенных книг. Помню июнь 1981 года. Мне четырнадцать лет. Отец на съезде писателей. Там ему на пару дней дали ксерокс книги Ольги Ивинской «В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком», и он спешит поделиться ею с мамой. Меня отправляют в центр на встречу с отцом. Оба родителя предупреждают: сверток не открывать. Разумеется, войдя в вагон метро, я тут же разворачиваю сверток, даже не осознавая, чем мне это грозит, – и не могу оторваться. Непонятный, совершенно дремучий Пастернак, которого я видел всего несколько стихотворений и отскакивал от них как ошпаренный, – начинает мне открываться! Хорошо, что мама задержалась на работе. Я проглатываю книгу за несколько часов, выписываю из нее все, что задело (листов десять получилось), и иду гулять с собакой. И думаю о прочитанном. Впервые в жизни – думаю о смысле искусства! В чем же он? Ну, конечно, не в том, что говорят марксисты, потому что у них очень скучно; но в чем же? И, уже возвращаясь домой, подходя к дому, я поражен внезапной мыслью: искусство – это Вечность, это образ Вечности.
Я помню то место, где остановился как вкопанный. Таких слов, как «Вечность», до тех пор не было в моем словаре. А тут вдруг залетело, как шаровая молния, и осталось навсегда.
Но – какая она, Вечность? Значительная часть философии и тем более богословие от меня закрыты, да мне и в голову не приходит искать в них ответа: я все-таки воспитан в советских традициях. Я ищу его в том, что мне ближе, – в филологии и через филологию.
Все интересно юному филфаковцу, но я пытаюсь понять, что же стоит за народными обрядами и фольклорными «общими местами» – неужели какие-то «трудовые процессы»? за «мифологической школой» – неужели наивные представления о небесных телах? за «бродячими сюжетами» – неужели случайные миграции? за пропповской алфавитом волшебной сказки – неужели только внешние структурные сходства? А рыцарские ритуалы? А законы языка? Неужели это всего лишь функции от исторических событий? Но ведь признать это значит сдаться бессмысленности мироздания: все преходяще, ничего вечного нет. Университетская библиотека открыла целый мир, но он оказался похожим на лабиринт. Я блуждал в нем и все больше утверждался в релятивизме. Мне стало тепло, пыльно и скучно. Видя мои странные поиски, один школьный приятель (он учится на юрфаке) советует заглянуть в Хлебникова. Я заглядываю – и ничего не понимаю. Это почище Пастернака!
И вот случайная встреча. Читаю статьи Кедрова – и словно припоминаю что-то давно забытое. Как будто со знакомых вещей снимают патину, и они проступают в своей изначальной, первозданной красоте. «Когда ты загнан и забит…» Ведь я читал эти строки блоковской поэмы «Возмездие», но мне и в голову не приходило понять их буквально: задрать голову и посмотреть на небо. И тем более соотнести блоковский «Балаганчик» с ближневосточными мифами, а с ними – романы Достоевского: «Невеста-смерть – чрезвычайно распространенный фольклорный образ. <…> Таков закон мистериального действа: все превращается в свою противоположность. Это мир наизнанку. Здесь похороны – свадьба, а свадьба – похороны. Здесь смерть означает воскресение».
Небо вообще выпало из нашей культуры, полностью. Я пока мало что понимаю во всем этом, но чувствую: это – настоящее. Это то, чего я искал, но сам, конечно, никогда бы не нашел. Это – совершенно новое, неизмеримое измерение. Это метакод. И чисто по-человечески мне интересны эти люди, но как вести себя с ними, я пока не знаю. До сих пор взрослые были для меня учителями – и я смотрел на них с почтительного расстояния, снизу вверх, выслушивал умные (или не очень) вещи и отходил в сторонку, в свою жизнь. Здесь мне, конечно, тоже многому предстоит учиться (потом упомянутый приятель будет звать Кедрова «твой гуру»), но нет отчуждения; мне словно бы предлагают учиться и одновременно дружить. Разве можно это совместить? Отец начинает ревновать. «Твой Кедров», – говорит он мне к концу нашей поездки, словно забыв, что сам же нас и познакомил.
Оказывается, они еще и пишут стихи. Статьи меня покорили безусловно (хотя б'oльшую их часть мне еще предстояло прочесть), но вот не будет ли разочарования со стихами?
Конец августа. Мы прощаемся с Ирпенем. Горит костер, и впервые я слышу эти строки Елены Кацюбы:
Ну, насчет каждого не уверен, а эти – точно. И я хочу быть как они.
Так Ирпень вошел в историю литературы дважды: знакомством Пастернака с Зинаидой Николаевной Нейгауз и нашим знакомством с Кедровым.