Я тоже поднялась с места. Разговор был неприятный, и я обрадовалась, что он закончился.
— Я домою в гостиной, — сказала она, а потом остановилась у двери кухни.
Выглядела она грустной, ее большое тело круглилось под фартуком, волосы, все еще влажные от усилий, прилипли ко лбу.
— Ну же, Сирина, ты же не думаешь, что все так просто, что мы по счастливой случайности оказались на стороне добра.
Я пожала плечами. По правде говоря, я думала, что это именно так, но ее тон, горький и обличительный, вынудил меня промолчать.
— Если бы у людей в Восточной Европе было право голоса, включая твою ГДР, они бы вышвырнули русских, и у компартии не осталось бы никаких шансов. Они живут так под принуждением, вот против чего я выступаю.
— Ты думаешь, здесь бы люди не вышвырнули американцев с военных баз? Могла бы заметить, права выбора им никто не предложил.
Я как раз собиралась ответить, но Шерли зло схватила веник и сиреневую канистру с полиролью и ушла, только выкрикнув мне из коридора:
— Ты впитала всю их пропаганду, моя милая. Реальность чуть шире, чем «средний класс».
Теперь рассердилась я. Задыхаясь от гнева, я даже не смогла ей ответить. Последнюю фразу Шерли прокричала с нарочитым акцентом лондонского кокни, будто подчеркивая свою солидарность с рабочим классом. Какое право она имеет относиться ко мне свысока? Реальность всегда шире «среднего класса»! Невыносимо. У ее «реальности» смехотворный акцент. Как она могла очернить нашу дружбу и сказать, что «у нас» в конторе она просто пролетарий для галочки. А я, по правде, ни разу и не подумала о ее школе или колледже, разве что однажды сказала себе, что на ее месте была бы более счастливой. А что касается политиков — так это ортодоксальная свора идиотов. Мне хотелось побежать за ней, накричать на нее. Во мне кипела резкая отповедь, мне хотелось все ей высказать. Вместо этого я молча постояла, потом пару раз обошла кухонный стол. Потом подняла пылесос, тяжеленную штуковину, и отправилась в маленькую спальню, туда, где был окровавленный матрас.
Так и случилось, что я подошла к уборке этой комнаты с особым тщанием. Я занималась делом яростно, снова и снова проигрывая в уме наш разговор, соединяя то, что было сказано, с тем, что мне хотелось сказать. Перед самой нашей ссорой я наполнила водой ведро, чтобы протереть оконные рамы и деревянные наличники. Затем решила, что начать лучше с плинтусов. А для того, чтобы ползать на коленях, мне необходимо было вычистить пылесосом ковер. Для того чтобы это проделать, я вытащила в коридор несколько предметов обстановки — прикроватную тумбочку с замком и два стоявших у кровати деревянных стула. Единственная в комнате электрическая розетка оказалась у самого пола за кроватью, и в нее уже была включена прикроватная лампа. Мне пришлось лечь на пол и дотянуться до розетки рукой. Под кроватью давно не чистили, там собрались комья пыли, несколько использованных салфеток и грязный белый носок. Вилка сидела туго, и мне нужно было приложить усилия, чтобы вытащить ее из розетки. Я по-прежнему думала о Шерли и о том, что мне предстоит ей сказать. В ссорах я обычно трусовата. Все же, казалось мне, мы обе предпочтем английское решение и притворимся, что разговора не было. От этой мысли я разозлилась еще больше.
Затем рука моя задела клочок бумаги, скрытый ножкой кровати. Клочок был треугольный, не более десяти сантиметров по гипотенузе, и некогда принадлежал верхнему правому углу газеты «Таймс». На одной стороне был знакомый мне шрифт — «Олимпийские игры: полная программа, страница 5». На обратной стороне, над одним из катетов едва угадывалась запись карандашом. Я вылезла из-под кровати и села, чтобы рассмотреть бумажку поподробнее. Я глядела и ничего не понимала, пока не осознала, что держу ее неправильно. Тут мне бросились в глаза две строчные буквы: «тк». Линия отрыва проходила непосредственно по написанному чуть ниже слову. Надпись была полустертая или бледная, как если бы писали без нажима. Однако буквы прочитывались ясно: «умлинге». Непосредственно перед «у» виднелась черта, которая могла быть только ножкой буквы «к». Я снова перевернула бумажку, будто надеялась, что буквы выстроятся во что-нибудь еще, объяснят или докажут мне, что я во власти бреда. Однако сомнений быть не могло — его инициалы, его остров, но не его почерк. За минуту состояние крайнего раздражения сменилось во мне гораздо более сложным чувством — смятением и безотчетной тревогой.