— Мосье поэт, прошу вас присесть к столу. Ломоносов послушно опустился на кресло и положил полураскрытые кулаки на прохладную крышку стола из полированного стекла, некогда подаренную им высокому покровителю, не столько в благодарность за благодеяния, сколько в доказательство успехов Усть–Рудицкой стекольной фабрики.
Фессар отложил альбом и в наивном огорчении всплеснул руками:
— Нет, нет! Не так! Вы же поэт, мосье Ломоносов, а не мужик, сидящий в ожидании ужина.
Ломоносов поглядел на свои тяжелые, с неотмываемой, въевшейся копотью, умелые к работе и жадные до работы крестьянские руки и проговорил:
— Стихотворство — моя утеха, а мое дело — физика.
Фессар пропустил его слова мимо ушей.
— Мосье камергер, — легко поклонившись в сторону Шувалову, сказал он, — изволил мне перевести с русского некоторые ваши творения. Они великолепны. Особенно меня восхитило столь картинное, величественное описание стихии. «Трепещет светлый луч среди ночи, и молния из тучи тонким пламенем поражает землю». Как это живописно!
«Похоже, из «Вечернего размышления», — отметил про себя Ломоносов. — Видно, эти строки про северное сияние:
Лихо переврал француз!»
Между тем Фессар продолжал:
— Я решил изобразить тот великолепный миг, когда вас посетило вдохновение, и музы диктуют вам оду во славу ее императорского величества русской императрицы. Перед вами в поэтическом беспорядке листы бумаги, в руке перо, в глазах огонь вдохновения.
Фессар суетливо обежал вокруг грузно сидевшего русского поэта, легкими, парикмахерскими движениями повернул его голову вправо, потом схватил за правое колено и потянул из–под стола.
— Вот так, — удовлетворенно произнес Фессар и снова взялся за альбом.
Он мягким овалом очертил лицо, наметил глаза, поморщившись, нарисовал нос (нос не получился. «Не нос, а брюква», — буркнул про себя Фессар и положил возле носа густую тень), потом вывел пухлые губы, нежной тенью округлил лоб и щеки, тщательно вырисовал завитки парика.
— Вас, мосье Ломоносов, я изображу сидящим на балконе. Ваша импозантная фигура будет очень эффектна на фоне мраморной балюстрады и строгой ионической кодонны. Вдали море, корабли, тучи, молния. Как в вашей оде: «Молния из туч».
Ломоносова начинала раздражать болтовня француза, но Фессар не умолкал, так как он считал своим долгом занимать натуру разговором.
— Мосье Фессар, — наконец улучил минуту Ломоносов, — к чему такой фон?
— О! Это очень красиво. Это гармонирует с образом поэта. Море олицетворяет глубину вашей поэзии, гора — ее мощь. Мосье Ломоносов, забудьте, что вы позируете, и начните сочинить новую оду. Я постараюсь карандашом запечатлеть зримый облик вдохновения.
Ломоносов, забывшись, в сердцах бросил по–русски:
— Муза — не собака, что на свист хозяина является, господин художник.
Француз уловил в словах русского поэта раздражение и вопросительно взглянул на Шувалова.
— Мосье Ломоносов говорит, что божественное вдохновение не приходит по заказу, — подавив улыбку, перевел Шувалов. — Не будем настаивать.
— Да, да, конечно, — согласно закивал головой Фессар и, сделав еще несколько штрихов, повернул альбом к Шувалову и Ломоносову. — Эскиз готов.
— У вас очень легкий карандаш, мосье Фессар, — проговорил Шувалов. — Вам нравится, Михайло Васильевич?
Ломоносов ответил не сразу.
— Не только российской поэзии посвящаю я труды мои, — глухо сказал он. — Не в похвальбу себе скажу: во многих иностранных державах почтен я как ученый. Но в портрете сего нельзя узреть и то, кажется мне, служит к умалению дел моих.
— Пожалуй, вы правы, — отозвался Шувалов. Но думаю, что мосье художник найдет способ исправить свою работу. Не так ли?
Фессар на исправления был согласен.
Домой, на Мойку, Ломоносов возвращался пешком, и уже почти возле дома, у Цепного моста, он вдруг увидел тот самый березовый кряж. Он прошел сквозь заторы, громоздившиеся под Полицейским мостом, и теперь, выбравшись на чистую воду, быстро плыл по самой середине реки, на широкой струе, вливающейся в необозримые просторы Большой Невы.
— Пробился–таки! — обрадовался Ломоносов и проводил его долгим взглядом. — Пробился!
Ветер разогнал облака с бледно–голубого ноябрьского неба. В кабинете посветлело.
Летом Ломоносов, не дождавшись, когда Фессар исправит рисунок, уехал в Усть–Рудицу, и теперь с любопытством разглядывал присланные сегодня утром из университетской типографии оттиски портрета.
Кое–что Фессар переменил: на столе появился глобус, ящик с мозаикой, циркуль и транспортир, в глубине комнаты теперь вырисовывались полузакрытые драпировкой полки с химической посудой, но в остальном художник остался верен своему первоначальному рисунку. Той же осталась поза, так же за спиной виднелась теперь уж совершенно нелепая балюстрада с колонной, то же море.
— Вот чертов француз! — выругался Ломоносов и, повернувшись, окликнул: — Прохор, поди сюда. Глянь–ка!