Рубановский сознавал, что интерес его вечерам придает только присутствие Фонвизина, и в те дни, когда он читал, у него можно было иной раз встретить гостей, обладавших титулами и громкими фамилиями, что, по правде сказать, доставляло некоторое удовлетворение тщеславию Василия Кирилловича.
Когда Радищев и Кутузов (Андрей должен был прийти позже) переступили порог, Александр Николаевич приостановился, едва узнавая кабинет, в котором был утром.
Просторная комната преобразилась. Появились кресла, диваны, обитые яркими материями; золотые огоньки свечей отражались в матовой позолоте подсвечников, вспыхивали голубыми, белыми, зелеными искрами в хрустальных подвесках.
В креслах и на диванах сидели, беседуя, несколько весьма пожилых мужчин, которые небрежным кивком ответили на поклоны молодых людей и продолжали свою неторопливую беседу.
Вскоре появился Фонвизин. Румяный, в коротком белом пудреном парике, в голубом камзоле, распространяющий запах духов, он вошел в кабинет легко и стремительно и принес с собой оживление и блеск театрального зала, где только что был.
— Здравствуй, дорогой друг, — сказал он, обнимая Василия Кирилловича. — Приветствую вас, господа.
Остановив взгляд на Радищеве и Кутузове, Фонвизин вопросительно посмотрел на Рубановского.
— Это друзья моего брата Андрея — Александр Николаевич Радищев и Алексей Михайлович Кутузов. Вместе учились в Лейпциге.
Василий Кириллович взял Фонвизина под руку и увлек к дивану. Там завязался разговор, касавшийся двух последних тем, занимавших гостиные: пребывание в Петербурге брата крымского хана и слухов о заключении союзного договора между Австрией и Турцией, следствием которого ожидали посылку русских войск к Константинополю.
— В подлинности заключения договора между Австрией и Турцией не может быть никакого сомнения, — подтвердил Фонвизин, — и вопрос о походе на Константинополь, видимо, будет решен в ближайшие дни.
— То–то нынче мой камердинер говорил, будто открывается война с турками. И откуда народ знает о том, что даже нам еще неизвестно? — сказал один из пожилых мужчин.
— Народ ничего не знает, — вступил в разговор другой, — болтают невесть что с пьяных глаз. Вон я недавно своими ушами слышал, люди врали, будто государыня императрица издала указ, чтобы освободить крепостных. Уж на что вздорный слух, а находятся — верят ему.
— Ох–хо–хо, болтунов нынче развелось, что блох на собаке, — вздохнул третий — розовый маленький старичок с орденской лентой через плечо, — судят–рядят о делах, вовсе их не касающихся.
— Хм, вы полагаете — не касающихся? — усмехнулся Фонвизин. — Когда бы не касалось, так и говорить бы не стали. — И неожиданно Фонвизин повернулся к Радищеву: — Что вы скажете по этому поводу, Александр Николаевич?
Радищев покраснел, побледнел и с горячностью сказал:
— Жизнь общественная касается всех граждан.
— Ну уж и всех, — возразил Василий Кириллович Рубановский. — Народ глуп и часто не понимает своей же пользы. А разные развращенные умники, имеющие наглость обсуждать распоряжения правительства, только смущают его своими безрассудными дерзостями.
— Но эти «развращенные умники», как вы их называете, мысля, может быть, ошибочно, тоже стремятся к благу отечества, — настаивал Радищев.
— Благо отечества, как и все другое, касающееся положения дел в государстве, ведомо только государыне и правительству, — ответил Рубановский. В его тоне послышалось раздражение. — На днях государыня повелела дать указ, в котором содержится предупреждение тем, которые рассуждают, о чем им рассуждать не положено.
— Что за указ? — заинтересовался маленький старичок.
Рубановский подошел к столу и, раздвинув на столе несколько листов, взял один, переписанный щегольским крупным почерком, — этот почерк Радищеву был знаком: им переписывались особо важные бумаги.
— «Развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют, но как сами заражены странными рассуждениями о делах, совсем до них не принадлежащих, не имея о том прямого сведения, так стараются заражать и других слабоумных…» Вот как они характеризуются, эти умники, в указе. И вот что ожидает их, если они не образумятся: «Ее императорское величество тогда поступит уже по всей строгости законов и неминуемо преступники почувствуют всю тяжесть ее императорского величества гнева».
Радищев поморщился.
— Этот указ был издан в шестьдесят третьем году, то есть почти десять лет назад, — сказал он. — Ныне времена переменились.
— Времена переменились, да зловредные умники не перевелись! И посему ее императорское величество повелела повторить ныне этот указ, как данный в нынешнем семьдесят втором году.
Радищев, в запале спора смотревший только на Рубановского, случайно встретился глазами с маленьким старичком, взгляд которого выражал осуждение и упрек. Конечно, возражать человеку более старшего возраста, да еще хозяину дома, было неприлично. Радищев смущенно умолк и опустил глаза. На выручку пришел Фонвизин.