— Тут Василий Кириллович прочитал нам несколько отрывков из официального документа, а теперь, если разрешите, я прочту нечто совершенно партикулярное. Николай Иванович Новиков затевает издание нового журнала, и я написал для него пьеску.
— Просим, просим.
— А Андрея все нет, — шепнул Радищев Кутузову. — Ах, как он будет сожалеть!
Рубановский подвинул поближе к Фонвизину настольный шандал в три свечи.
И в этот момент тихо вошел и остановился у двери Андрей.
— Прочту я вам несколько писем, писанных в Петербург юному дворянскому недорослю Фалалею его кровными родичами из собственной деревни, находящейся в некоем отдаленном уезде, — сказал Фонвизин. — Итак, письмо первое. Пишет его своему сыну уездный дворянин.
«Сыну нашему Фалалею Трифоновичу от отца твоего Трифона Панкратьевича, и от матери твоей Акулины Сидоровны, и от сестры твоей Варюшки низкий поклон и великое челобитье»
Денис Иванович легонько по–стариковски кашлянул в кулак, привычным жестом поправил на носу невидимые очки, и все увидели перед собой небогатого старика помещика из какого–нибудь Васильсурского дальнего уезда, долгие годы тянувшего лямку в армии или в статской службе и вышедшего в отставку в небольших чинах — поручика или, может быть, коллежского асессора — и теперь хозяйствующего в своих полуразоренных деревнях, а в свободное время любящего пофилософствовать и поучить уму–разуму неопытную, зеленую молодежь.
— «Пиши к нам про свое здоровье: таки так ли ты поживаешь; ходишь ли в церковь, молишься ли богу и не потерял ли ты святцев, которыми я тебя благословил. Береги их — ведь это не шутка: меня ими благословил покойный дедушка, а его — отец духовный, ильинский батька, а он его возом муки, двумя тушами свиными да стягом говяжьим…»
Гости–чиновники недоуменно переглядывались: уж не смеется ли над ними сочинитель? Такие письма каждый из них и получал, и писывал немало — дело обычное: поклоны благословения… Да чтобы так написать, вовсе не надобно быть сочинителем, достаточно хоть мало–мальски знать грамоту.
А Трифон Панкратьевич продолжал далее развивать Фалалею Трифоновичу свое мнение о покойном ильинском попе.
— «Не тем–то покойник, свет, будь помянут, он ничего своего даром не давал: дедушкины–та, свет, грешки дорогоньки становились. Кабы он, покойник, поменьше с попами водился, так бы и нам побольше оставил… А ты, Фалалеюшка, с попами знайся, да берегись; их молитва до бога доходна, да убыточна…»
Потом Трифон Панкратьевич начал жаловаться на нынешние времена и вспоминать, как хороши были времена прежние.
He нравится ему, что нельзя у соседа силой землю отнять, что нельзя водку курить на продажу, что предписано ростовщикам не брать процентов более шести рублей на сотню. (А бывало–то, вспоминает Трифон Панкратьевич, брали и по двадцать пять.) Недоволен он и тем, что дочь Варюшку, которой минуло пятнадцать лет, пришлось сажать учиться грамоте, так как скоро начнут свататься женихи, а теперь неграмотную девку замуж не выдашь.
Но особенно возмущает Трифона Панкратьевича, что стали теперь осуждать взятки и даже чиновников за взятки со службы выгоняют, как выгнали его самого.
Неторопливо повествовал Трифон Панкратьевич о домашних делах.
«…А с мужиков ты хоть кожу сдери, так немного прибыли. Я, кажется, таки и так не плошаю, да что ты изволишь сделать? Пять дней ходят они на мою работу, да много ли в пять дней сделают? Секу их нещадно, а все прибыли нет; год от году все больше нищают мужики: господь на нас прогневался. Право, Фалалеюшка, и ума не приложу, что с ними делать».
Сообщал он сыну, что собаки его любимые живы и здоровы. Правда, одну суку покусала бешеная собака, да она выздоровела — ворожея заговорила ее, а людям за то, что просмотрели, мать Акулина Сидоровна кожу спустила. Писал он, что подыскал невесту сыну — великую экономку, с приданым, к тому же племянницу воеводы.
Иной раз пускался в трогательные воспоминания о детских забавах сына: как Фалалеюшка в молодых летах вешивал на дубе собак, которые худо гоняли за зайцами, как собственноручно порол крепостных…
За незамысловатым повествованием простодушных провинциалов, отца Фалалея и других его родственников, которые в простоте душевной — той простоте, что, по пословице, хуже воровства — даже не задумываются над тем, какое, впечатление их рассказы и рассуждения могут произвести на постороннего человека, вырисовывалась вся их жизнь, мысли, характеры.
Радищеву никогда не приходилось живать среди таких людей: дома были совсем другие обычаи. Но с детских лет он запомнил окрестных помещиков, заезжавших к ним в Аблязово. Его, конечно, тогда совершенно не интересовали ни дела этих помещиков, ни их разговоры.
Единственно, что осталось в памяти, — это внешний облик, манера гостей говорить, держаться да постоянные рассказы о сечении мужиков.
Именно рассказы о сечении запомнились, потому что у Радищевых никогда никого не пороли.
И вот сейчас эти туманные детские воспоминания ожили в нем, наполнились плотью, жизнью, словами.
После окончания чтения воцарилось молчание.
Первым его нарушил Рубановский: