В день отъезда Матвей успел заглянуть на кладбище. Не собирался заходить, но сложилось так, что все предотъездные дела закончил раньше, чем рассчитывал, чемодан был собран, а поезд был вечерний. Пошёл налегке — удочки он ещё вчера подарил Семёну и даже выпить с собой не взял: побаивался перед дорогой. По центральной кладбищенской аллее, весь в ярких пятнах пробивающегося сквозь плотные кроны солнца, он вышел к могиле матери. На ещё влажной от ночного дождя земле, в изножье вытянутого холмика, лежали два жареных окуня. Матвей сначала рванулся убрать их, но остановился и вместо этого по едва расчищенной дорожке быстро пошёл к еврейскому кладбищу к тому лазу, что показал ему потом Семён. Подошёл и замер, укрывшись в тени разросшейся акации. На свежей могиле, находящейся почти у самой границы кладбища, с временной чёрной табличкой в изголовье (такой же, как и у его матери) тоже лежали две рыбки. А чуть поодаль, за проделанным в двойной ограде узким проходом, у другой могилы, уже покрытой небольшой бетонной плитой и дешёвым надгробием из местного песчаника, сидел Семён. Перед ним прямо на плите была разложена газета. На ней стояла наполовину выпитая чекушка, и лежали несколько жареных рыбёшек. А сам он, не замечая ничего вокруг, что-то говорил, жестикулировал… объяснял… оправдывался…
Табор
Легенда ли это, вымысел или правдивая история, но и по сию пору рассказывают её в тех местах пастухи и охотники у ночных костров, да последние старухи своим шалопаям-внукам, когда те капризничают и не хотят засыпать. И я услышал её от своей бабки, а она… А вот она утверждала, что видела всё сама. Что в соседнем селе это случилось. Да кто ж проверит — сказочница она была большая, а от местечка того и следа не осталось — даже названия вспомнить некому.
Что первое приходит на ум любому, когда представит он жизнь маленького еврейского местечка? Кому-то нищета, убогость, грязь — а вот мне — тоска. Тоска и безысходность. Всё там было: и радость и веселье, и влюблялись и праздновали — не может человек жить в непрерывном унынии, а все же главной темой той мелодии для меня всегда оставалась пронзительная щемящая нота отчаяния и извечного вопроса, который прорывался наружу через многовековую коросту смирения:
— Всевышний! Как же это ты? Куда ты смотрел? Как ты мог это допустить?
И сколько бы ни твердили раввины, что такой вопрос Ему задавать нельзя, не правильно — спрашивали и будут ещё спрашивать, ибо ничего не закончилось.
С изредка появлявшимися цыганами местечко жило мирно. Украсть у них было нечего, гаданием не пользовались, руку не золотили, а четыре имеющихся в местечке клячи угонять было незачем — не продать ни на одной ярмарке, хоть надувай их всем табором. Нет, не сказать, что б совсем не пытались. Ещё до первых махновцев попробовали два юнца увести тогда ещё молодую кобылу у кузнеца Арье. Не объяснили им, видать, взрослые, что не стоит этого делать. Ну так просидели пару часов в болоте, куда загнал их Арье с сыновьями, пока не подоспели старший табора с ребом Тевье и не уговорили Арье выпустить их. Так они же не знали, что Арье пятак пальцами в трубочку сворачивает, а вставная челюсть у него такого размера, что ею можно филистимлян гонять, как когда-то Самсон ослиной. И девушки из местечка на проезжих красавцев не заглядывались. То есть заглядывались бы, конечно, и с удовольствием, если б мамки сразу не загоняли их домой, лишь только проносилась по селу весть о приближающемся таборе.
Они жили на одной земле, бывали равно ненавидимы окружающим миром, но шли своими путями, не пересекаясь и не смешиваясь. Лишь немногие из местечка — двое-трое мальчишек — осмеливались, несмотря на строгие запреты старших, приходить в табор, а табор безразлично принимал всех. Пришёл — будь как дома. Они играли с цыганятами, помогали собирать валежник, а после сидели у большого костра и слушали незнакомые, щемящие душу песни. Ежей, конечно, не ели — не кошерно, а никто отказом не оскорблялся — самим больше останется.
Таборы приходили, отдыхали и уходили дальше, оставляя за собой погасшие костры, заманчивый дух никогда не испробованной свободы, и тоскливое ощущение проходящей мимо жизни. Время шло, и мальчишки эти подросли, а таборы всё уходили… уходили без них. А может, и не шло оно никуда, время-то, застыло в этом забытом Всевышним тупичке мира, где сегодня всё так же, как было вчера и позавчера, и сто лет назад, и, если бы мы не боялись рассмешить Его своими предсказаниями, то можно было бы с уверенность сказать, что так же будет и завтра. Ведь недаром говорят хасиды, что время стоит на месте — это люди приходят и уходят.