Как же хотелось этим еврейским мальчикам, молодым, но уже уставшим и состарившимся от уныния и скуки местечка уйти с цыганами! Чтобы вот так ехать и ехать весь день, покачиваясь в скрипучей и продуваемой ветром кибитке, а вечером, после молитвы, снять филактерии и сесть у костра, смотреть, как улетают в звёздное небо искры, и петь под гитару да скрипку грустные песни на идиш. Таборы уходили, а за ними пришли петлюровцы, троих убили, два дома сожгли, всё, что не спрятали — отняли, а после них пришли красные и забрали то немногое, что ещё оставалось, а четверых молодых мужчин и двух коней увели с собой — остальных спрятать успели. А потом — бабка говорила, что было тогда ей лет десять — а значит, Гражданская ещё не закончилась, снова появился табор.
Небольшой был табор — пять кибиток, да с десяток усталых немолодых лошадей. Встали неподалёку, под склоном заросшего редким лесом холма, на бывшей помещичьей, а теперь то ли ничьей, то ли общей земле и пришли в местечко: познакомиться, коней подковать, да купить чего-нибудь. Да только чего сейчас купишь. Хлеб давно уже каждый сам себе печёт, если найдёт из чего, резник с самого Пурима без работы сидит, одна Хана свою бакалею каждый день открывает, пустыми полками то ли хвастается, то ли на жалость напрашивается, и только сапожник с портным всегда при деле: дыры латают, а те только множатся. Старший табора — седой Лачо зашёл поздороваться к ребе да там и остался на ужин — старый знакомый оказался — лет пятнадцать не виделись, ещё с кишинёвского погрома, а остальные разбрелись по местечку, кто поглазеть, кто погадать задумал. Попрошайничать даже не пробовали — как на домишки, да на нищету здешнюю глянули, так и пытаться не стали. Сами бы подали, да нечего. А несколько парней и девушек застряли у кузницы Арье. Как привели коней подковать, да так и уйти не могут — уж больно красиво тот работает: огромный молот в его ручищах, как игрушечный летает. Горн свистит да искрами сыпет, гнётся раскалённый, багровый кусок металла под ударами, извивается, окалиной плюётся, а не выскользнуть из щипцов — твердо держит его старший сын Арье — Саймон: высокий, в отца, широкоплечий огненно-рыжий красавец. Бугрятся и перекатываются мускулы под молодой, блестящей от пота кожей. А второй сын, помладше, горн раздувает, да инструмент подносит. Отстучали подкову, выгнули, отбили, в корыто с водой зашипев нырнула она — остужаться, и только тогда поднял Саймон глаза от работы, поднял и встретился со взглядом, что давно следил за ним не отрываясь и не мигая. Встретился — и отвести уже не смог. Семь дней простоял табор, и все семь дней пришлось Арье работать без помощника. А он и не роптал — как поймал взгляд, которым обожгла его сына черноволосая и черноглазая Джаелл, да как перехватил он его встречный — почувствовал кузнец, что нет такой силы, что сможет устоять посередине, и отошёл в сторону и жене своей Башеве приказал не вздумать гвалт поднимать, если сына потерять не хочет. А на седьмой день пришли эти двое к Арье в дом — благословения просить. Взвыла Башева, вздохнул Арье, а деваться-то некуда — ведь не разрешения просили, а просто спрашивали: «Нам здесь остаться или с табором уйти?» Лачо, который приходился невесте дядей, быстро умыл руки. Мне, говорит, всё равно. Вы люди взрослые. Неволить и удерживать никого не стану. Мы, цыгане, люди вольные. Как решите — так вам и жить. Вот только выкуп за невесту — согласно обычаю — занести бы надо.