Надулся поначалу старый реб Тевье, когда пришёл к нему Арье за советом, рассердился, ножкой даже топнул. А потом отдышался, обвёл взглядом те полтора десятка покосившихся хибар, что остались от их села, успокоился, вытер лоб платком: «Слушай, Арье. Хупу, делать, конечно, не стану — а так, пусть лучше остаются здесь. Куда им уходить. Нас и так уже…» И как в воду глядел. Недели не прошло, как налетели — то ли зелёные, то ли серые, да только чёрным после них всё покрылось. Шесть домов сожгли, а первым бейт-мидраш (синагоги-то уже не было в селе: годом раньше сгорела). Семь покойников, в том числе и реба Тевье, похоронили в местечке на следующий день, когда вернулись из укрытия в дальней балке молодые женщины и дети, те, что спрятаться успели и чехол с Торой укрыли. В редком доме не выли и не причитали над мёртвым — только вот Башева, как окаменела — ни звука не издала, ни слезинки, над младшим, под казацкую шашку угодившим, не пролила. А после того как отсидели неделю шивы, собрались все оставшиеся мужчины в доме одноглазого Менделя — бывшего ломового извозчика, что в те времена, когда было что возить, гонял целые караваны подвод, груженных зерном, аж до самого Мариуполя. Долго говорили — а о чем — никто женщинам не рассказал. Известно только стало, что выбрали нового ребе — молодого Хаскеле, что в Варшаве даже недолго поучился и новых идей нахватался; и что долго и горячо выступал Саймон — последний сын кузнеца, а сам Арье сидел в стороне и молчал; да и вообще что старики помалкивали, а молодёжь спорила. О чем говорили — неизвестно, но только началась на следующий день в местечке странная активность. Под стоны и крики жён, выкапывали мужчины последние кубышки, всё, что было собрано на чёрный день, словно он вот уже и настал. С этими деньгами и уехали Мендель и ещё пятеро в ближайший городок, а когда вернулись через две недели — вот тут-то и взвыли все жёны по-настоящему, все — кроме одной — Джаеллы, да что с неё взять с гойки. Пять кибиток, десять лошадей въехали в местечко и встали лагерем посередине, на небольшой площади возле того места, где раньше была синагога. И начались сборы. Это кажется, что нищему собраться — только подпоясаться, а как начали тащить к кибиткам все старые горшки, закопчённые чугуны, да прадедушкин талес — сколько слёз было пролито, сколько споров и скандалов. А как ругались, когда собирали покрывала, коврики, да простыни на шатры, и под руководством Джаеллы их шили. Все это время Арье с сыном работали, не выходя из кузницы даже на обед. Ковали, пилили что-то, точили. Что-то ещё привёз Мендель из города, что не всем знать надо было, особенно вездесущим мальчишкам. Но всё проходит, и через три недели загрузив всё, что поместилось и, раздав соседям остальное, табор тронулся в путь. Средней кибиткой правил реб Хаскел, и за спиной его, в специально сшитом его женой дорожном чехле, в специально сколоченном и украшенном плотником Мотлом ковчеге лежал свиток Торы. И последнее, что они ещё долго видели, когда оборачивались назад — был узкий столб дыма, поднимающийся в безразличное небо. Арье сам поджёг свою кузницу.
И больше они в то местечко не возвращались. Разное говорили. Один враль рассказывал, что порубали их петлюровцы, а через год он же клялся, что встретил их в Крыму, и что кибиток стало больше. Другой видел их в Румынии уже после следующей войны, и божился, что дочка Джаелл была беременна уже пятым ребёнком. Третий… ай, да что там третий… Даже сейчас, когда осело на землю большинство цыган, когда бароны обзавелись особняками и лимузинами, а подданные их краже лошадей и гаданию предпочитают социальные пособия, нет-нет да и донесётся то из одного, то из другого места слух о странном таборе, кочующем, не замечая границ, на в который уже раз перелицованной, как старый лапсердак, карте. И страшным шёпотом снова рассказывают старухи непослушным внукам, а пастухи и охотники у ночных костров об одноглазом вознице Менделе, правящим головной кибиткой, о грозном Арье с обрезом из старой двустволки, о смоляной красавице Джаелл и о рыжем Саймоне. О любви и смерти, о свободе и о том, что у всего бывает конец — только не у скитания.
Моисейка
— Вот видишь, где нам снова приходится встречаться, — и картинным, рваным жестом немого кино, поднесла платочек к покрасневшим глазам с припухшими веками. Не играла — всё было искренно и оттого ещё фальшивее. Какого ответа она ожидала? Может, мне следовало с надрывом всхлипнуть:
— Ах, милая Эля, как бы я хотел встретиться с тобой в другом месте, как когда-то двадцать лет тому назад?