Решено было покамест сохранить останки в клинике Алифанова, благо доктор был не против и даже сам отдал ключи от морга. Туда же через пару часов по личной просьбе Кошкина приехал судебный медик, и они надолго заперлись вдвоем, проводя определенные процедуры.
Виктор и Алекс, оставшиеся не у дел, были теперь свободны – да только мучило какое-то странное чувство: не хотелось нести домой все виденное и прочувствованное за сегодня.
– Ну и денек… – без сил вздохнул Виктор. – Идемте к нам, Алекс: Иринка пирогов напекла, а у отца наливка припасена на черноплодной рябине. Удалась в этом году! Идемте…
Алифановы жили в том же особняке на Вознесенском проспекте, где располагалась и клиника – занимали два верхних этажа. Жили вчетвером, с кухаркой и горничной, большой дружной семьей. Алексу все это было в новинку.
За ужином Алифановы много говорили, шутили, смеялись. Глава семьи, доктор Владимир Андреевич, невысокий, кругленький, в очках с тонкими дужками и белыми как пух волосами на макушке, то и дело рассказывал о происшествиях, имевших место быть в его практике. Заурядных, казалось бы, происшествиях, но рассказывал до того живо и образно, что и Алекс отвлекся от тяжких дум. Супруга его на матушку Алекса походила так же, как день на ночь. Добродушная, ласковая женщина, которая и минуты не могла высидеть, чтобы не поправить мужу салфетку, приобнять сына, чмокнуть в лоб дочку, предложить гостю попробовать и то блюдо, и это, и это… Виктор смущался ее, старался выглядеть деловым и серьезным – а Алекс… не то чтоб завидовал, но глядел на них с щемящей тоской. Никогда у него не было ничего подобного.
А Ирина раз двадцать пять, не меньше, начинала разговор о господине Кошкине. Узнав, что нынче он занят и поужинать с ними не сможет, она сделалась еще печальней, чем Алекс – что, впрочем, даже шло ей, делая похожей на героиню романтической повести.
Кошкин освободился гораздо позже ужина, хотя и Виктор, и Алекс дождались его в столовой Алифановых. Ужинать толком не стал: надломил кусок пирога да выпил залпом рюмку наливки. Без предисловий перешел к главному.
– Она и впрямь была убита. Застрелена. В черепе, у виска, дыра явно от пули. Доктор говорит, что стреляли в упор. Еще на ребрах что-то похожее на следы от выстрела, но теперь уж не разберешь. Нужно матери Титовой сообщить.
Алекс ничего не ответил. Он, кажется, всегда знал, что девицу именно что убили. За что? Явно не за гребень, хоть тот и из золота. Кому она помешать могла? Учительница двадцати трех лет…
Окончательно сник и Виктор. Он еще за семейным ужином вдоволь напробовался отцовской наливки; после присоединился к Кошкину, чтоб тому не пить в одиночку, и сейчас уже с трудом ворочал языком. Однако заявил.
– Напьюсь, ей-богу… Вы как хотите, господа, а я в варьете еду. Вас не зову, Алекс, уж извиняйте. Вы-то нынче счастливчик, Лизоньки Кулагиной жених – нельзя вам. Лизонька мне как сестра – я ее в обиду не дам…
Алекс имел несчастье видеть, какая Лиза ему сестра. Но на ревность сил уже не осталось: он только помог Виктору при попытке встать на ноги, свалиться не на пол, а на диван. Где тот, запрокинув голову, через пять минут уже вовсю храпел.
– Мои поздравления, Алекс, – бесцветно произнес Кошкин. – Я о помолвке.
Он стоял у окна, курил и хмуро смотрел вдаль.
– Осуждаете? – хмыкнул Алекс.
– Ничуть. Это ваше дело. Однако я припоминаю, как вы отзывались о Елизавете Львовне прежде… деньги, все прочие блага, Алекс, ведь закончатся рано или поздно. А от супруги вам никуда не деться. До самой ее или вашей смерти.
Разговор перестал Алексу нравиться, хоть и затеял он его сам.
– Ежели с умом подойти к тратам, то не кончатся.
– Ежели с умом, – не стал спорить Кошкин, – то, может, и не кончатся.
Алекс его ровно не слышал. Злился то ли на Кошкина, то ли на самого себя. И самому же себе словно доказать что-то пытался:
– Я хоть в промышленном деле и не понимаю, Степан Егорыч, но всегда можно управляющего нанять. Или же средства в банк вложить, а жить с процентов. Да и я уж не тот, что год назад был. При одной мысли о кутежах да варьете тошно становится! И в Петербург я едва ли вернусь, если угодно знать. Нечего мне там теперь делать…
Он поднял руку – правую, искалеченную – и долго смотрел на нее в желтоватом свете единственной свечи. Прежде так внимательно смотреть избегал. Отводил взгляд, задыхаясь от глухой ненависти к самому себе и своему уродству. Рука уже не болела так сильно, как раньше, только ныла постоянно, что больной зуб, да отзывалась острыми спазмами, когда он, забывшись, пытался ее использовать.