Достал стеклянную трубочку, открыл, втянул едкий и холодящий запах, вытряхнул на ладонь твердую таблетку, похожую на дневную луну, сунул под язык и, выйдя из-за стола, прошелся по ковровой красной дорожке кабинета. Сердце ныло горячо, нестерпимо, но теперь хоть можно было ждать, что отпустит. Кабинет был большой, высокий, с лепным потолком, — может, чьи-то княжьи палаты, — с узкими и тоже высокими окнами. Старое здание с метровыми стенами — теперь уж никогда не построят ничего подобного. Окна выходили на угол сквера, за которым уже вскипала дневным шумом несущаяся улица. Иней на траве таял. Трава была мокрой и зеленой, как после дождя… О-о, — как бы вспомнилось, — вот же что надо — воды… Как странно, в голову не пришло раньше… Бросил валидол… Торопливо, оскальзываясь ключом, откупорил бутылку «Боржоми». Налил светлой, пузырящейся, играющей газовыми брызгами влаги, выпил, еще налил, отпил не спеша, и сразу просветлело, отлегло на сердце и на душе. Блаженно рыгнул. Хороша водичка, чистая, деручая, лишь похолоднее бы… Холодильник надо поставить… Сел в кресло и уже любовно обвел взглядом всю обстановку кабинета: дорожки, шторы, шкафы с книгами, стол. Подумал, неплохо бы и камин здесь настоящий, как видел в одном особняке, тоже министерском. Камин бы с дровами. Роскошь? Зимой… Осенью… Обязательно надо камин. И уже веселее, спокойнее, распустив брови, передвинул рычажок диктофона, сказал в белую пластмассовую решетку:
— Таня? Нина? Чаю, пожалуйста… Цейлонского. Крепче… Да, в термосе…
Привык, чтобы секретарша приносила ему сразу большой полный китайский термос, чтобы чай был хорош, любил его пить без сахару и всякую секретаршу обучал искусству заварки. Нина оказалась самой способной. Ее чай был вкуснее всех. А может быть, сама она была как этот чай, крепкая, рослая, юная, с орехового цвета глухой густой прической, с тем обликом красивых девушек, которым словно никогда не грозит увядание, и даже САМ как-то сказал ему, зайдя запросто в кабинет: «Ну, брат, каких девок находишь…» А он и не искал. Просто принял какую-то племянницу давних знакомых.
Помешивая чай, прихлебывая его понемногу, Иван Селиверстович совсем оправился и, как знать, прими он Цыпина сейчас, все было бы по-другому: и голос, и согласованность, и решение судьбы того леса. Как знать…
А теперь спросим напрямик, что, в общем-то, всегда считалось противопоказанным в литературе: любил ли он природу, сей пожилой и потертый жизнью человек, из служебного городского облика которого кой-где и сейчас все-таки выглядывал поселянин? Господи, да что за вопрос? Да конечно же, очень любил… И кто ее не любит.
Ездили ли вы субботним, воскресным безоблачносолнечным утром в переполненной до отказа электричке с гитарами, цветными сачками, кошками, детским гамом, собачьим нетерпеливым взвизгиванием, транзисторным бубненьем, картами, рюкзаками, предвкушениями, надеждами? Возвращались ли в такой же и еще более битком набитой, банно-душной, с кучами цветов, пьяным чихом, чьим-то пресыщенным, чьим-то несбывшимся взглядом, — электричке с удочками и ветками, соломенными шляпами и железными зубами бодрых садоводов, всегда немилосердно проталкивающихся на садовых полустанках? Ездили все, и не был исключением Иван Селиверстович, когда уже с понедельника начинал ждать пятницы, ибо в пятницу весь огромный город поутру уже переполняется одним желанием: скорей-скорей завершить этот день и тронуться к отдыху, по дачам, садам, родительским кровлям.
Живи автор столетие назад, с какой легкостью воскликнул бы: О, если б нашелся великий живописец, что вдохновенно воспел бы все эти сборы, какие краски нашел страстям, мечтам-желаньям и предвкушеньям!..
Недостает ныне красок живописцу, велик, непосилен художнику сделался мир: вскачь мчится время, сверх звука летит расстояние, не охватишь мыслью, не обоймешь и разумом, где там! Коль явились уже и теории, недоступные для обычной головы, кванты и мезоны, и красное смещение… Как быть художнику, коль в самый атом проникло человечество и дальше атома — в его ядро, раскалывают Ядро на частицы, и мнится художнику: не так ли дети-подростки, собравшись на задворках где-нибудь, подальше от старших, развинчивают найденный невесть где снаряд и хоть знают, все знают — мороз по коже — взрывается! — так взрывается, что и не жить никому, а все — крутят, развинчивают, снимают по колечку. Что там? Что там? — вопросом блестят глаза. — Что там? А дальше? И уже показалась какая-то блестящая штуковина, уже хочется-, зажмурясь, драпануть за угол, но самые старшие, самые уверенные ‘ крутят дальше, бормочут прищуриваясь: «Да ничего… ничего, не бойся… Ничего не будет…»
Вот так от размышлений о грядущем досуге можно приблизиться к неведомому, только не лучше ли прочь от него и опять к мечтам простейшим, что одолевают мужей, юношей, жен и старцев до самой что ни на есть обыкновеннейшей, приземленнейшей страсти: выполоть бы одуванчики-сорняки в саду, чайку под вишневым кустом до банного поту испить… Все ждут день субботний.