Директор всей этой историей был очень напуган, несколько дней даже не подходил к ним, но в горкоме на него продолжали давить, и в понедельник утром, еще до открытия, он нашел Катю, говорить с ней не стал, только сказал, что если они не уберутся с карусели, он велит рабочим все разломать и выбросить, а их уволит. Катя ему не ответила, но и делать ничего не стала. Николаю она сказала, что никакие рабочие их и пальцем не тронут: она была у юриста и тот ей объяснил, что выселить их можно только по суду и что директор это знает, они могут не бояться. Ни с работы, ни из города никто их тоже не выгонит: он фронтовик, инвалид, она мать троих детей, сейчас за этим очень смотрят, не те времена. Еще она сказала Николаю, что директору доводить дело до суда невыгодно; хоть и временно, а он сам разрешил им поселиться на карусели, на суде это вскроется, и уволят не их, а его. Скандал идет большой, на весь город, раздувать его никому, и горкому тоже, не с руки, директор – человек в городе влиятельный, чтобы замять и кончить всю историю, он выхлопочет комнату, которую им уже двадцать раз обещали. Надо только не уступать и ждать.
Катин расчет, похоже, был правилен, но то ли у директора не хватило связей, то ли просто не было свободного жилья, комнату они так и не получили. Когда стало ясно, что комнаты не будет, директор, чтобы их выжить, устроил за Николаем слежку. В засаде сидел иногда он сам, но чаще кадровик. Ловили Николая, когда он пропускал на карусель Наташу и детей без билета. Кричали, что поймали на месте преступления, что за использование служебного положения в личных целях сошлют его в Сибирь, в лагерь, но до края дело не доводили: если видели, что с Николаем что-то не то, сразу кончали, заставляли только купить билет и уходили.
Пока Катя рассказывала про их жизнь на карусели, наступили сумерки. Мы сидели все там же, на лежанке, у самой воды, пляж и раньше был для сентября пустоват, а теперь мы, кажется, остались одни. Когда совсем стемнело и я уже не мог видеть ее лица, Катя стала плакать. Плакала, плакала, потом поднялась и мы пошли в город. Она жаловалась, что Николаю доставалось и от нее, что детям все время было что-нибудь надо на карусели – то уроки делать, то есть, то игрушку взять, в месяц на эти проклятые билеты уходила почти вся его зарплата, и им всем впятером приходилось жить на одни ее дворницкие пятьсот рублей, по-нынешнему пятьдесят. Николай каждый день клялся, что больше ни одного билета детям не возьмет, но так был запуган, что, когда ловили, сразу покупал. Она тоже была дурой – надо было с него не клятвы брать, а деньги в каждую получку, а может, она и правильно делала, что оставляла ему деньги: и так он прожил всего полжизни, а без них, наверное, и того меньше. Здесь у него хоть был выход – покупал билет, и от него отставали.
Потом она взяла меня за руку и сказала: «Вы только не подумайте, что директор был таким уж плохим человеком, он нас и на работу взял, если бы не он, не знаю, где бы мы тогда устроились; и на склад, и на карусель – тоже он пустил жить. За одиннадцать лет мы, конечно, и жилье какое-нибудь могли найти или хотя бы, как раньше, убирать с карусели кровати. Тут я виновата, а не Николай, думала, что так комнату нам дадут быстрее. Его тоже можно понять: из жалости он взял нас на работу, дал сразу две ставки, и Николаю, и мне, хотел добра, что мог – делал, а от нас ему были одни неприятности. Он ведь местный, коренной абхазец, тут родился, тут вырос, всех и он знает, и его, отсюда он на фронт ушел, воевал и с Германией, и с Японией, воевал храбро, в горкоме партии столько орденов ни у кого нет. С его биографией он бы давно был большим начальником, а мы ему подножку поставили. Только за два месяца до смерти Николая сделали его завотделом культуры, и все – дальше он не пойдет. И еще. Может быть, не травил бы он так Николая, если бы меня не любил».
Катю он полюбил много лет назад, сразу, как они приехали в Гудауту. Хотел, чтобы она стала его женой, брал вместе с детьми – такого тут не бывало, и время было послевоенное, баб сколько хочешь, а мужиков нет. Николая он за мужчину не считал, звал «дрожкой», не понимал, почему она с ним живет, почему не уходит. Все эти годы он не женился, ждал ее и, когда Николай умер, тоже не торопил, разрешил, как она хотела, год носить по нему траур. Когда они поженились, он усыновил ее детей, дал им свою фамилию – вся родня была против, – и относился к ним так же, как к их общим – Роберту и Вано – ничем не отличал.