1 июля 1956 года и переезд Федора Николаевича в Воронеж разделяет ровно год. Об этом годе, в отличие от тех лет, которые он жил в Воронеже, я знаю очень и очень мало. Прожил он его почти в изоляции, ни с кем не общался, забросил университет, неделями вообще не выходил из дома. Особенно он боялся чужих, и, когда кто-то должен был прийти, Федор Николаевич всегда заранее уходил в свою комнату. Сколько бы он ни думал о матери, отце, братьях, о том, что теперь сам идет той дорогой, которая предназначена ему и его семье, он видел, что вышел на нее слишком поздно, никого из родных на дороге уже нет, они давно прошли ее, и он, в сущности, идет один.
Чтобы возвратиться к своим, Федор, будто это первородный грех, должен был отсечь от себя все те двадцать лет, которые он был сыном Голосовых, должен был соединить свою нынешнюю жизнь с тем единственным годом, который он прожил с Натой и Федором, и оттуда, от него, начать сначала. Но ни Наты, ни Федора, ни братьев он не помнил, от того первого года его жизни не осталось ничего, ни лиц, ни запахов, ни тепла, ни одной даже самой смутной детали. Года этого не было, и получалось, что он как бы родился вчера. В то же время вокруг Федора, как вокруг любого другого человека, были десятки людей, которых он знал и которые знали его, которые занимали место в его жизни и в жизни которых он тоже занимал место. С этими людьми он был связан тысячами и тысячами общих воспоминаний, пойман и спутан ими.
Только в Воронеже, и то не сразу, а через полтора – два года, когда в нем уже накопится много собственной жизни, он перестанет бояться, перестанет чувствовать себя пойманным, со всех сторон повязанным, и вдруг, раскрывшись, начнет рассказывать странные, до сих пор еще не во всем мне понятные истории о людях, с которыми когда-то был дружен. Начало этих полумифических историй и, главное, появление в них живых людей – до этого его рассказы были пустынны и безлюдны – заметили все члены нашего воронежского кружка, и я помню, как они тогда нас удивили.
Чаще другого Федор Николаевич рассказывал о приятеле своих родителей, которого звали непривычным для русского слуха именем Зара. Федор был привязан к Заре, возможно, что и любил его. Фамилию этого человека я, к сожалению, не помню, но знаю, что он умер еще до его возвращения в Москву. У Зары были тяжелые запои, он разошелся с женой и умер, как предсказывал, оставленный, всеми забытый, то ли в Боровске, то ли в Медыни. Зара говорил отцу Федора Николаевича, что принес своим близким много зла, что он виноват перед ними, так оно, наверное, и было, но Федор запомнил, как Зара, будучи совсем пьяным, рассказывал, что все-таки жизнь свою он прожил не зря и свои грехи давно, еще на войне, покрыл.
Дело было на 2-м Украинском фронте в сорок третьем году, когда он, два с половиной года провоевав в пехоте, вернулся к довоенной профессии и стал фронтовым фотокорреспондентом. По заданию армейской газеты Зара поехал на передовую, в роту, которая накануне первой форсировала Псел. Шел бой. В лесу солдаты только что взяли пять пленных – троих чехов и двух венгров. Рота вчера и сегодня понесла большие потери, каждый человек был на счету, не было людей ни охранять пленных, ни отправить их в тыл, патроны тоже кончались, и комбат, прикинув все, приказал их повесить. Зара вынул пистолет и сказал, что не даст. Комбат был капитан, Зара – майор, они долго ругались, чехи и венгры сидели рядом, в двух метрах, все слышали и все понимали. В конце концов комбат тоже пожалел пленных и сказал Заре, что он сам, если хочет, может везти их в тыл, но если хоть один сбежит, он не успокоится, пока Зару не расстреляют. Зара с трудом втиснул пленных в редакционный «козлик» и так, без охраны, повез. Бежать никто из них не пытался, и вечером он, приехав в расположение штаба полка, благополучно сдал всех смершевцу, ведавшему пленными.
Местом другой истории, из тех, что я хорошо запомнил, была Западная Польша. Их машина где-то потеряла и опередила наши наступающие части, и они первыми вошли в небольшой городок, только что оставленный немцами. Одни кварталы были полностью разрушены бомбардировками, в других домах сохранились даже стекла. Город был пуст, нигде не было ни людей, ни собак, ни кошек. Ветер чисто вымел уцелевшие улицы, и они были похожи на только что сделанные декорации. Больше часа они ездили по городу, пытаясь хоть кого-нибудь найти и узнать дорогу на Бреслау, где стоял штаб дивизии, потом вышли из машины и пошли пешком. Его попутчик первый услышал вдалеке музыку, и она вывела их к красивому угловому дому с эркерами и резными балкончиками. В доме был бордель, его обитатели, кажется, единственные выжили здесь при немцах. Весь последний месяц шли бои, все это время ни у кого из наших не было женщин, и публичный дом был нежданным подарком.