Очевидно, их заметили, и, когда они подошли, у входа уже стояла хозяйка заведения, она ввела Зару и двух его однополчан вовнутрь, по лестнице они поднялись на второй этаж, здесь, в большой гостиной, в креслах их ждали девушки. Когда они вошли, барышни встали, сделали реверанс, а дальше им как освободителям Польши был дан редкий по светскости и целомудрию прием; их угощали тонким, почти прозрачным печеньем, мадам не отходила от рояля, и они до рассвета танцевали то вальс, то мазурку, то польку. Утром хозяйка объяснила, как ехать в Бреслау, у подъезда они простились с ней и с девушками, церемонно поцеловали каждой руку, сели в машину и поехали дальше.
Изоляция, в которой Федор Николаевич провел свой предворонежский год, прерывалась три или четыре раза, прерывал ее он сам лихорадочными, лишенными всякой разумности поисками родных. В этих поисках не было системы, не было последовательности, они никогда не длились больше недели, а за это время никого, конечно, найти было невозможно. Тем более что те, кого он искал, как и другие, поднятые, перемешанные войной и пятьдесят шестым годом, еще не успели осесть, так или иначе отложиться в документах. Результат розысков был равен нулю, но они были единственным, что снова сводило, соединяло Марину и Николая Алексеевича с Федором.
Марина была нужна Федору для составления сотен запросов, которые потом рассылались в архивы, адресные столы и горсправки чуть ли не всех крупных городов от Владивостока до Ленинграда, а Николай Алексеевич, используя свои военные связи, обычно звонил и запрашивал те учреждения, куда иначе проникнуть было бы трудно.
Если Федор, да и Марина (во всяком случае, когда шли поиски и они были захвачены делом) верили в успех, то Николай Алексеевич, искавший братьев Федора еще в сорок седьмом году, хорошо понимал бессмысленность происходящего, но и он, боясь потерять последние отношения с Федором, целый год подыгрывал ему. Только в июне пятьдесят седьмого года Голосов решился положить этому конец. Он позвал Федора в кабинет и в присутствии Марины сказал, что так больше не могут жить ни он, ни они, все попали в заколдованный круг, и хотя каждый волен устраивать свою жизнь как хочет, но он, Николай Алексеевич, считает, что для Федора всего лучше было бы уехать из Москвы на два – три года. Сменить обстановку, со стороны посмотреть на то, что было в его жизни и что ему делать дальше.
Если это предложение кажется Федору разумным, он советует ему ехать в Воронеж. Город сравнительно недалеко от Москвы, спокойный и не слишком большой, но с хорошим университетом. Директором Воронежского авиазавода работает инженер, когда-то начинавший в его КБ, к нему, безусловно, удобно обратиться, и он сделает все, что надо. Но если Федор хочет, чтобы в Воронеже о нем никто и ничего не знал, то можно обойтись и без этого человека.
Через месяц, как я уже говорил, Федор Николаевич переехал в Воронеж и с тех пор, все семь лет его жизни у нас, бывал в Москве короткими, почти формальными наездами. О том, каковы были его отношения с приемными родителями в этот период и потом, в шестьдесят четвертом году, когда он оставил Воронеж и опять вернулся домой, мне мало что известно. Я только знаю, что в Москву он возвратился из-за Марины, которая тяжело болела и которой оставалось жить всего несколько месяцев, она умерла в марте шестьдесят пятого года. Знаю, что после ее смерти Николай Алексеевич сильно сдал, тоже долго и тяжело болел. Жили они тогда вдвоем, жили замкнуто, уединенно до самого дня его кончины, последовавшей 13 сентября 1967 года.
Долгое время я думал, что после лета пятьдесят шестого года их отношения уже никогда не были близкими. Возвращение Федора Николаевича в Москву в шестьдесят четвертом году было продиктовано не столько привязанностью к Марине, сколько вполне естественным для человека чувством долга. Изъятые им из жизни восемнадцать лет были как раз теми годами, которые он прожил с Мариной и Николаем, от этих восемнадцати лет он ушел к тому единственному году, когда в его жизни не было Голосовых и он жил со своими настоящими родителями – Федором и Натой Крейцвальдами. Исправить и переступить через все это было невозможно, во всяком случае, я так думал. Однако года через три после смерти Федора Николаевича вдруг понял, что он не только во всем оправдал Марину и Николая Алексеевича, но сделал это еще в Воронеже, задолго до своего возвращения в Москву. Больше того, мне стало ясно, что в своих отношениях со мной он почти буквально повторил историю собственного усыновления. Сначала, после смерти родителей помогая мне, потом усыновив, он делал то, что когда-то делали Марина и Николай Алексеевич, и, как они, когда увидел, что я жалею об усыновлении, сразу отошел в сторону, предоставил мне строить жизнь, как я того хотел и как мог.