Рейсом Амстердам — Петербург они вернулись в Россию, где отсутствовали всего две недели.
В самолете Осип, как нетрудно догадаться, гвардейски пил водку, а Иван Саныч, актер-недоучка, вынул из сумки купленного в Париже Генри Миллера в русском издании, Генри Миллера, знаменитого американского писателя, жившего в Париже, Миллера, в любимых кафе которого, «Куполь» и «Клозри де Лила», Ваня Астахов побывал, — и прочитал то, что очень хорошо подходило к нему самому: «Париж имеет странное свойство. Чем больше вам здесь досталось, тем сильнее он вас притягивает, тем крепче держит вас за яйца — точно одуревшая от страсти женщина, готовая скорее умереть, чем выпустить вас из своих рук…»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. АРИСТОКРАТЫ И ДЕГЕНЕРАТЫ
Зря ты, Ванечка, бредешь
Вдоль оврага,
На пути — каменья сплошь,
Резвы ножки обобьешь,
Бедолага!
Стал на беглого похож
Аль на странничка.
Может, сядешь, отдохнешь,
Ваня-Ванечка?!
…Горемычный мой, дошел
Ты до краешка,
Тополь твой уже отцвел,
Ваня-Ванюшка!
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ЗАПАХ РОДИНЫ
Петербург встретил их надсаживающимся в хриплом кашле дождем и песней Пугачевой, полностью вписывающейся в контекст унылой питерской непогоды: «В Петербурге сегодня дожди…»
Иван Саныч, путающийся в своей очередной кошмарной юбке, и важный Осип сбежали с трапа самолета и тут же попали во власть мерзкой измороси и шныряющего по аэродрому неприятного, рваного холодного ветра, Ветер то и дело менял направление, гонял по мокрым взлетно-посадочным полосам шершавую рябь, лез под одежду, как назойливый мелкий воришка, шарил по телу и воровал последнее полусонное тепло, сохранившееся от пребывания в салоне самолета.
— Как будто из Парижу и не уезжали, — сказал Осип, когда после проверки документов они вышли из здания Пулковского аэропорта. — Так такой же дождь был. Да… как будто откуда уехали, туда и приехали.
Но тут же жизнь опрокинула заявление месье Моржова, и опрокинула устами развалившегося прямо на мокром асфальте пьяного бомжа, который собрал в кучку свои мутные глаза где-то в районе переносицы и прохрипел, протягивая к расфуфыренному «парижскому» Осипу грязную пятерню:
— Брат, скинь на хлебушко!..
— Да, это не Париж, — отвернувшись, сказал «брат» Моржов. — Там енти… клошары по-хранцузски говорят. Хотя воняет от них…
— Нет, тут чувствуется запах Родины, — проговорил Иван Саныч и, вынув из кармана заготовленное пиво, открыл его прямо зубами и тут же хлебанул такой глоток, который в Париже не прошел бы по определению: слишком большой объем алкоголесодержащей жидкости.
— А вообще хорошо, — вдруг отозвался Осип, подставляя поднимая к небу лицо и подставляя его мокрым назойливым ладоням промозглого петербургского дождя, совсем не похожего на летний, — ентот Париж все-таки не то… не то. Не наш он город, понимашь, Саныч? Ведь верно в песне поется…
— Знаю, знаю, — досадливо перебил его Астахов, дергая осточертевшее женское платьице (как будто бывает мужское!), — «но только, Ваня, мы с тобой в Париже нужны, как в бане пассатижи.»
— Во-во, — закивал Осип. — Кстати, тебе же по наследству отписали квартиру в Питере? Это кроме твоих мильенов, «Феррари» и дома в ентом… в Барселонте.
— Не в Барселонте, а в Барселоне. А от квартиры в Питере нам ни тепло, ни холодно.
— Енто ишшо почему?
— Так от нее же ключей нет, от этой новозавещанной питерской квартиры, — буркнул Иван Саныч.
— Ну ты прямо как с Луны свалилси! «Ключей нет»! Так не к твоему же родителю прикажешь идти на постой, коли ключей нет! Ты адрес-то хоть помнишь?
— Родителя?
— Да ну… квартиры новой, канешны-ы!
— Помню. В завещании адрес написан, я запомнил. Улица такая… замысловатая.
— Улимца Замысловатая? А что, есть в Питере такая улица? — усомнился Осип.
— Да нет, ты не понял. Улица… у нее такое название… интернациональное.
— Хватит выражаться. Мы не в детдоме.
— Вспомнил! — не обратив внимания на бурчание Осипа, воскликнул Иван Саныч. — Улица называется Сантьяго-де-Куба… тэ-э-эк-с… дом номер два, квартира, по-моему, двести сорок шесть.
— Ну и память у тебя, Саныч! — лениво восхитился Осип и швырнул-таки назойливому бомжу какую-то бумажку, с благоговением им принятую, потому что она оказалась долларовой купюрой, к которой присохла бумажка в десять франков.
— Память памятью, но как мы ее откроем, если эти парижские крючкотворы закрысили ключи от нее?