сделать художественное произведение из самого себя; <…> в сочувствии к массе общества и к ее прямым непосредственным требованиям, а не в дремоте, не в равнодушии, от которого распадается масса, не в уединении может ошлифоваться в драгоценный, в неподдельный блестящий алмаз его клад, его капитал, его доброе сердце![536]
Да, люди добры; да, они могут начинать как невинные дети, но их невинность не поддержит их, когда они повзрослеют. Как показано в «Униженных и оскорбленных», добрые люди находятся во власти злых именно потому, что в их собственных сердцах есть потенциал для зла или эгоизма. Для Достоевского поэтому соединение у Толстого в детстве Николеньки Иртеньева счастья и добродетели представляется психологическим самооправданием. Это также теоретически опасно, поскольку возникает угроза свободе, необходимой для нравственности. Подростки у Достоевского поэтому более подвержены искушениям, чем у Толстого. Коля Красоткин в «Братьях Карамазовых», самый полный портрет подростка в его творчестве, является в этом смысле ночным кошмаром матерей. Он доказывает свою храбрость, ложась под проезжающий поезд, он разгуливает по городу в поисках проблем и находит их. Его наивность и порывистость делают его открытым и для дурных, и для хороших влияний; он находится то под влиянием ужасного Ракитина, то ангелоподобного Алеши Карамазова. Он целиком состоит из потенциальных возможностей, и правил, которые руководили им в детстве, уже не хватает, чтобы управлять им. Однако то же самое относится и к Пете Ростову в «Войне и мире»; несмотря на заботы его матери, он гибнет на полном скаку в опьянении битвой.
И Толстой, и Достоевский читают Диккенса; как и Диккенс, оба верят в естественную доброту детства. Как видно из уроков этого чтения, оба узнали у Диккенса о психологии детства больше, чем принято считать[537]
. На протяжении всей жизни каждый учится у другого пониманию того, из чего состоит добродетель детства. Оба согласны в том, что возвращение к детским представлениям не станет во взрослой жизни противодействием страстям, но не согласны в том, по крайней мере при жизни Достоевского, каким образом возможен контроль над страстями. Оба верят в нравственное сознание, в совесть. Толстому совесть представляется звучащим в нас голосом разума, и он достаточно старомоден, чтобы связать этот голос с природой. Достоевский также находит высший разум в природе, но, выйдя из детства, люди не обязательно расположены принимать участие в жизни природы. Они восстают против ее ограничивающих условий, и средства, с помощью которых они в конечном итоге к ней возвращаются, внеприродны.Глава девятая
Психология зла у Толстого и Достоевского
Это очень своеобразное произведение, и для английского читателя, ничего не знающего о Достоевском и трогательно невежественного относительно темных сторон собственной души, оно может показаться кошмаром ночных галлюцинаций, но в ее узких границах оно действительно просвещает область патологической истины[538]