— О свободной любви речи не было, — сказала Лора. — Я только сказала, что брак — отживший институт. Ничего общего с любовью не имеет, вот и все. Любовь отдает, брак покупает и продает. Нельзя заключить договор на любовь. И ещё, что на небесах браков не бывает.
— Мы ещё не на небесах, — ответила я. — Может, ты не заметила. В общем, ты на неё нагнала страху.
— Я только сказала правду. — Она чистила ногти моей ногтечисткой. — Теперь она, наверное, будет меня знакомить. Вечно всюду лезет.
— Она боится, что ты испортишь себе жизнь. Я хочу сказать — если предпочтешь любовь.
— А твой брак не испортил тебе жизнь? Или ещё рано судить? Я оставила её тон без внимания.
— Ну и что ты думаешь?
— У тебя новые духи? Ричард подарил?
— Насчет брака.
— Да ничего. — Сидя за моим туалетным столиком, она расчесывала длинные волосы. В последнее время она больше занималась своей внешностью; одевалась довольно стильно — в свою одежду и в мою.
— Хочешь сказать, не особо об этом думаешь?
— Да я вообще об этом не думаю.
— А может, стоит, — сказала я. — Может быть, стоит выкроить минуту и подумать о будущем. Нельзя же провести жизнь вот так… — Я хотела сказать
— Будущего не бывает, — отозвалась Лора. Она завела привычку говорить со мной так, будто я младшая сестра, а она старшая; будто следует мне что-то разъяснять. И тут она сказала странную вещь: — Если бы ты была канатоходцем и шла над Ниагарским водопадом с завязанными глазами, о чем бы ты больше думала — о толпе на том берегу или о своих ногах?
— О ногах, наверное. Если можно, оставь в покое мою расческу — это негигиенично.
— Много думать о ногах — упадешь. Много о толпе — тоже упадешь.
— Так о чем же надо?
— Когда ты умрешь, расческа по-прежнему будет твоя? — спросила Лора, искоса рассматривая в зеркале свой профиль. Отражение глядело хитро — нетипично для Лоры. — Владеют ли чем-нибудь мертвые? А если нет, то почему расческа сейчас «твоя»? Из-за твоих инициалов? Или твоих микробов?
— Лора, не выпендривайся!
— Я не выпендриваюсь. — Она положила расческу. — Я думаю. Ты никогда не видишь разницы. Не понимаю, как ты можешь слушать Уинифред. Все равно, что слушать мышеловку. Без мыши, — прибавила она.
Она теперь изменилась, чаще раздражалась, стала беспечнее, по-новому безрассудна. Сопротивлялась втихую. Я подозревала, что она тайком покуривает: раз или два от неё пахло табаком. Табаком и ещё кое-чем — очень старым, очень знакомым. Надо было задуматься над этими переменами, но у меня тогда своих забот хватало.
О беременности я сказала Ричарду только в конце октября. Объяснила, что хотела знать наверняка. Он выразил подобающую случаю радость и поцеловал меня в лоб.
— Умница, — сказал он. Я сделала то, чего от меня ждали.
В моем положении было преимущество: по ночам Ричард тщательно меня избегал. Не хочу что-нибудь поломать, объяснил он. Я сказала, что он очень заботлив.
— И отныне джин тебе выдается по талонам. Шалостей не потерплю, — он погрозил мне пальцем — по-моему, зловеще. Ричард особенно пугал, когда казался легкомысленным, — точно веселая ящерица. — Мы пригласим лучшего врача, — прибавил он. — Не важно, сколько это будет стоить. — Коммерческий оборот дела успокоил нас обоих. Едва речь зашла о деньгах, стало понятно, на каком я свете: носительница сокровища — не больше, не меньше. Уинифред, сначала взвизгнув от неподдельного испуга, принялась лицемерно суетиться. Вообще-то она занервничала. Догадалась (верно), что, став матерью сына и наследника, или даже наследницы, я обрету большее влияние на Ричарда, чем сейчас, и гораздо большее, чем мне полагается. Я вырывалась вперед, она оставалась позади. Теперь она будет ломать голову, как понизить мои акции: я ждала, что она вот-вот явится с подробным планом обустройства детской.
— Когда ждать благословенного события? — спросила она, и я поняла, что теперь мне придется выслушивать этот её несуразный язык:
— Думаю, в апреле, — ответила я. — Или в марте. Я ещё не была у доктора.
— Но ты должна
— Такое со мной впервые, — сердито ответила я. — Я специально не
Как-то вечером я пошла к Лоре в комнату — поделиться с ней новостью. Я постучалась, она не ответила, и я тихо приоткрыла дверь, решив, что она спит. Но она не спала. Стояла на коленях у постели в голубой ночной рубашке, уронив голову, со взлохмаченными волосами, точно под недвижным ветром; раскинув руки, будто её сюда швырнули. Я подумала, она молится, но она не молилась — или я не слышала. Наконец заметив меня, она встала — спокойно, точно вытирала пыль, и села на пуфик в оборках возле туалетного столика.