Читаем Слезы и молитвы дураков полностью

Смерть Хавы, жены корчмаря Ешуа, всполошила все местечко. Если бы еще просто умерла, а то — и выговорить-то страшно! — удавилась. Морта пошла ни свет ни заря задать лошадям сена, только подцепила его вилами, понесла к кормушке и увидела хозяйку. Увидела и выронила вилы, споткнулась об охапку, упала на земляной пол хлева и лежала ничком, боясь пошевелиться и поднять глаза вверх, туда, где через балку были перекинуты вожжи и в петле, как погасшая лампа, болталась Хава.

Лошади, не привыкшие к Хаве, тыкались мордами в ее ноги, обутые в черные башмаки, и труп раскачивался из стороны в сторону так, что казалось, Хава идет по воздуху.

Морта вскочила и опрометью бросилась в корчму. Она не знала, кого будить: Семена или самого Ешуа. Семена, решила Морта, тихо пробралась в его комнату, подошла на цыпочках к постели и, задыхаясь от волнения, прошептала:

— Симонай! Симонай! Вставай!

Прыщавый Семен перевернулся на другой бок, схватил руками подушку и сквозь сон зло и недвусмысленно процедил:

— Ну, чего приперлась?

Морта стерпела обиду, наклонилась над ним и отчаянно, придушенно сказала:

— Там… в хлеву… твоя мать… и лошади…

— Отстань, — проворчал прыщавый Семен. Но Морта не уходила.

— Твоя мать… в хлеву… — повторила она, клацая зубами.

И вдруг в сонном мозгу Семена что-то вспыхнуло, и он заметался, как от ожога, сбросил одеяло, скатился с постели и, на ходу застегивая подштанники, почесывая волосатую, разогретую грешными снами грудь, побрел к двери.

— Мама, — негромко позвал прыщавый Семен, когда они вошли в хлев. — Мама!

Давно, ох, как давно он так ее не называл. Может, двадцать, может, тридцать лет. «Ты» говорил он или «она», и мать на него не обижалась: кого бог обидел, того ничем не удивишь, ни мимолетной лаской, ни почтительным равнодушием.

— Мама! — снова позвал прыщавый Семен, отрезвевший от сна и от злости.

Морта дрожала пуще прежнего.

— Ты чего дрожишь? — прохрипел сын корчмаря.

— Я… Я не дрожу… Я совсем не дрожу… Тебе показалось, Симонай, — ответила она, кусая губы.

— Где она? — спросил он.

— Там, — ответила Морта и ткнула пальцем в кормушку.

— В кормушке?

— Нет… Сейчас… сейчас ты сам увидишь.

Он притворяется, подумала Морта. Он давно… давно увидел ее… Он притворяется. Ему просто страшно. Боже, как страшно увидеть свою мать в воздухе… с петлей на шее. Как хорошо, что мои родители за тридевять земель… в Сибири… Я бы умерла, если бы увидела…

Они подошли к тому месту, где, как старое платье на веревке, висела Хава.

— Мама! — простонал прыщавый Семен и уткнулся лицом в ее застывшие ноги. — Прости меня. Прости.

Он, видно, плакал, и слезы его падали на ее черные башмаки, на ее черные чулки, на ее черную долю. Всю жизнь — сколько он ее помнит — она ходила в черном.

— Помоги! — сказал прыщавый Семен. — Я подержу лестницу. А ты… ты лезь наверх и отвяжи ее.

— Может, ты, Симонай, — слабо воспротивилась Морта.

— Я постою внизу и поймаю ее. Протяну руки и поймаю. Не хочу, чтобы она упала на пол… пусть на руки… Она же меня носила на руках… Ведь носила?

— Носила, — подтвердила Морта.

— Теперь мой черед. Лезь!

Морта неохотно стала взбираться по лестнице.

— Ума не приложу, как она туда забралась. Всю жизнь никуда не поднималась… никуда… ни на одну ступеньку… ни на одну ступенечку, — прошептал он. — Только на хоры в синагоге, и то по праздникам… Ты чего остановилась?

— Ой, Симонай! — вскрикнула Морта.

— Лезь! Лезь!..

Сквозь щели в крыше пробивались первые лучи рассвета; зябкие, неровные, они высветили лестницу, дремлющих лошадей и прыщавого Семена в белых подштанниках и босого.

— Ты чего так долго возишься? — обрушился он на Морту.

— Не могу!.. Узел крепко завязан… Не могу, Симонай!

— Сейчас я ее подтолкну вверх, и ты развяжешь.

Прыщавый Семен обхватил руками ноги покойницы и приподнял ее над своей кудлатой головой.

— Так хорошо? — спросил он у Морты.

— Хорошо! Хорошо!

И между прыщавым Семеном и матерью не стало больше ни вожжей, ни расстояния, ни отчужденности. Он держал ее крепко, как держал бы Зельду, если бы та вздумала вечером прийти к старой груше или захотела бы на другом берегу речки собрать лукошко спелой земляники, не замочив в воде ноги.

Он и нес свою мать по хлеву, как через бурную реку, нес на последний ее берег, где нет ни старой груши, ни земляники, ни любви, ни обид, а только неструганные доски и единственный белый миг в ее жизни — саван.

Прыщавый Семен внес ее в свою комнату, положил на свою постель, укрыл своим одеялом и сел в изголовье кровати.

— Оденься, — сказала Морта.

Но он не двигался.

— Люди придут… Оденься… — жалостливо повторила она.

Прыщавый Семен сидел в изголовье кровати и немигающими глазами смотрел на покойную мать, и все в нем хрипело и булькало, как в трясине.

— Хава! — услышал он голос отца. — Хава!

Потом:

— Морта! Морта!

— Он зовет меня, — сказала Морта Семену.

— Пусть зовет!

— Семен! Семен! — рокотал голос Ешуа. — Ты мать не видел?

— Не видел. Не видел. Никто ее никогда не видел, — тихо промолвил прыщавый Семен.

Корчмарь Ешуа распахнул дверь.

— Вы почему не отзываетесь? — предчувствуя что-то дурное, спросил он.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже