— Они тебе очень пойдут. Очень, — не унимался он. — Живо! Ее сегодня же надо похоронить, чтобы толков не было. Завтра пятница… Послезавтра суббота. Иди!
Морта прикрыла тазом живот и грудь, словно прыщавый Семен метил туда своими жуткими оголенными словами.
— Скоро придут люди. Отец пошел за рабби Гилелем. К его приходу все должно быть готово! Иди!
Она послушалась его и, все еще прикрывая живот и грудь тазом, двинулась к дому.
На негнущихся ногах Морта подошла к кровати.
Целая вечность, казалось, прошла, пока она снимала эти трижды проклятые, эти прекрасные серьги.
Они сверкали у нее на ладони, как два золотистых жучка, как две божьи коровки, только дунь, и расправят крылышки, и полетят, а она, Морта, распахнет окно и, счастливая, как на первом причастии, скажет:
— Летите! Летите!
Ей самой хотелось — в окно, вверх, туда под облака, плывущие над корчмой, над местечком, над землей с ее могильными и немогильными червями.
И вдруг она увидела еще одну Морту, такую же, только до пояса, без ног и без домотканой юбки, и подошла к зеркалу.
Зеркало было старое, в тяжелой дубовой раме, со столиком на гнутых резных ножках.
Морта осторожно, двумя пальцами, взяла с ладони серьгу, приложила к правому уху, резким движением головы откинула прядь выгоревших на солнце рыжих волос и посмотрелась в равнодушное, но справедливое стекло.
— Ой! — устыдилась она и оглянулась на кровать.
Мочки Хавиных ушей чернели, как зачерствевшие оладьи.
Морта уколола себя серьгой и со всех ног бросилась из комнаты во двор.
Когда пришел синагогальный служка, Хава уже лежала не в кровати, а на полу, запеленутая в саван. На всякий случай прыщавый Семен припудрил каким-то порошком ее лицо, а шею обвязал белым кружевным платочком, сохранившимся в доме еще со времен свадьбы.
— Горе-то какое! Горе! — шмелем гудел служка, принюхиваясь к запаху порошка и косясь на белый платочек на шее. — Ну кто бы мог подумать? Кто бы мог подумать?
Корчмарь Ешуа в черном сюртуке, в черной бархатной ермолке и в туфлях, которые ни разу не надевал, горестно качал головой и, кажется, молился. Прыщавый Семен оттер служку в угол и хрипло спросил:
— А где рабби Гилель?
— Рабби Гилель слег, — угодливо процедил служка. — Печень у него. Печень. Такой молодой и уже печень.
Прыщавый Семен поморщился.
— Для того чтобы отслужить заупокойный молебен, нужен голос, а не печень.
— Горе-то какое! Горе! — снова загудел шмель. — А чем здесь у вас пахнет?
— Смертью, — грубо одернул его сын корчмаря.
Служка раздражал его. Маленький, верткий, он не сводил глаз с покойницы и все время шмыгал своим охотничьим носом.
— Кто бы мог подумать? Такая женщина!.. Любящий муж… любящий сын… почет… уважение. Когда мне бродяга сказал: мы заставим реб Ешуа плакать вонючими слезами, я не поверил… я подумал: сумасшедший!..
— Какой бродяга? — насторожился прыщавый Семен.
— А вчера сидит на кладбище на могиле Хоне Браймана и стучит колотушкой. «Чего стучишь?» — спрашиваю. А он мне: «Кладбище — там!» — и показывает на корчму.
— В ермолке он… с булавкой?
— С булавкой… У ночного сторожа Рахмиэла живет, — лебезил перед сыном корчмаря служка. — А платочек! А платочек-то на покойнице красивый какой!.. Прямо-таки свадебный! Никого еще у нас в таком платке не хоронили!
Но прыщавый Семен уже не слушал. Сейчас его мысли занимал не служка, не покойница-мать, а тот в ермолке, приколотой булавкой к волосам. Это он накликал на их дом несчастье, это он завязал узел на шее матери, это он уложил ее на эти неструганые доски!
Пришли Спиваки — Нафтали и Хаим, братья усопшей. Чинно подошли к смертному одру, уронили скупую, как бы взвешенную на весах, слезу, покачали поседевшими головами и встали у занавешенного байковым одеялом зеркала. Братья ни о чем не спрашивали, спрашивай, не спрашивай, со смертью не поторгуешься, с нее взятки гладки. Правда, обвязанная шея сестры будила у них смутные и тягостные подозрения.
— Слушай, Хаим, — прошептал Нафтали. — А почему у нее шея обвязана?
— Чтобы и на том свете ей было трудно дышать, — ответил Хаим, достал из кармана носовой платок и для приличия стал вытирать сухие глаза.
Нафтали последовал его примеру — он во всем подражал Хаиму, и так они стояли, дружно терзая клочками надушенного шелка свои цепкие пронзительные буркалы.
Во дворе Морта запрягала лошадей. Учуявшие смерть, они были удивительно послушны. Только каурый почему-то тревожно бил копытом.
— Будет тебе, будет, — ласково стыдила его Морта.
В дом она не спешила: нечего в такую минуту мозолить глаза. Ну вот, подумала она, я и осталась одна с двумя мужиками, и эта простая, как конское копыто, мысль обожгла ее стыдом и тревогой.
Мимо фуры проходили люди, но Морта не замечала их. Она — в который раз — бессмысленно подтянула подпругу, сунула руку в гриву каурого и долго держала ее там, наслаждаясь теплом безответной и безрадостной жизни.
Приплелся старший Андронов — Афиноген, весельчак и похабник, взял под уздцы гнедую и осипшим голосом спросил:
— Почему корчма на замке?
— Хозяйка померла, — выпалила Морта, словно ее уличили в чем-то постыдном.
— Две бутылки дашь?