Все-таки огорчительное известие, особенно в такой момент, когда отношение к приговоренному в каторгу должно быть неосудительно высоким и чистым. Сам Чернышевский, кстати говоря, собирает деньги для Михайлова.
Николай Васильевич все заботится, все хлопочет, все придумывает. Изобрел Михайлову особый ватный нагрудник и расчертил его на клетки. Мы с Людмилой Петровной весь день прошивали его, я даже удивилась, что она прекрасно может шить, прошивали и вкладывали в каждую клетку по два, по три рубля и разместили таким способом ни много ни мало сто рублей. Пусть ему будет тепло и спокойно!
В каторгу не разрешают брать ни одной книги, кроме Евангелия. Николай Васильевич и тут нашелся, как сие писание приспособить. Он ловко расщепил толстые крышки переплета и подклеил туда значительную пачку бумажных денег. Делал он это старательно и даже пошутил, что только с такой добавкой Михайлов примет Новый завет. Все наши приготовления он отнесет коменданту крепости, на что уже выхлопотал соизволение князя Суворова.
Как мне можно понять других женщин, если я саму себя не всегда понимаю? Сегодня утром, увидев припухшие от слез глаза Людмилы Петровны, я, вместо того чтобы пожалеть ее, обрадовалась. Почему, спрашивается? Разве у меня жестокое сердце? Нет, этого быть не может. Но я должна придерживаться полной искренности в своей повести, и потому записываю, как есть, — я действительно обрадовалась, вместо того чтобы сострадать. Я не только за Михайлова рада, но ведь и за нее не меньше. Да и за весь род человеческий, если уж на то пошло, хотя мне и трудно расписать мотивы мои и причины.
Она стойкая, выдержанная, но что творится в ее сердце, никто не знает. Как представлю, сколько тайн она хранит в себе, так мне сразу страшно становится. К тому же ей совершенно не с кем поделиться, разве с подушкой в ее одинокой спальне.
Но почему бы не поделиться со мною? Иногда опа мельком взглянет на меня, и кажется, вот-вот заговорит со мной о сокровенном, женщине ведь так трудно молчать, и я смотрю на нее с готовностью, жду… и спугиваю неизвестно чем птичку ее решимости. Лицо ее опять каменеет, и мне досадно, что она нисколечки не склонна доверять кому-либо.
А с другой стороны, расскажи она мне, смогу ли я удержать тайну? Вряд ли. Я умышленно и вполне намеренно передам ее как можно большему кругу, и не ради сплетни, а только из любви и сострадания к Михайлову — он не забыт, его любят, перед ним преклоняются, и вот вам доказательства!..
Я уже давно не ребенок, со мной можно делиться всем абсолютно, но она сомневается. А я и не пытаюсь заговорить первой, я вижу, сердце у нее кремень. Окажись она в Тайной канцелярии (а такие опасения были), от нее там не добились бы ни единого слова. Но сама она слышит всех и знает про себя все, и слухи, и всякий вздор. Михайлова сплетни щадят, о нем говорят чисто, а вот о ней… Думается мне, от зависти.
Уму непостижимо, как это можно пройти зимой через всю Россию да еще через всю Сибирь! А ведь Михайлова должны отправить в каторгу пешком. Николай Васильевич полдня составлял убедительную записку князю Суворову, прося его разрешить Михайлову ехать в повозке за свой счет. Он очень на князя надеется и говорит, что такого простого в обращении и гуманного генерала ему еще не случалось встречать, а он их повидал немало. Но Людмила Петровна с ним не согласна: «Ничего он не сделает, ваш князь Италийский! Все они в холуях перед государем».
Почему неприятны люди, которые в беде, в несчастье говорят горькую правду? Мне тоже хочется надеяться на Суворова, но я чувствую, что Людмила Петровна может оказаться правой в своих критических суждениях.
Вспомнилось мне, как однажды сидели мы у Вени Михаэлиса и Михаил Ларионович говорил о том же: почему горе от правды становится еще горше? Лекарь Арендт сказал Пушкину правду перед смертью, и поэт прогнал его и остался с Далем, который, утешая, говорил неправду…
«Ответ Михайлова» поют на мотив «Нелюдимо наше море, день и ночь шумит оно». Поют на вечеринках, на сходках и даже в трактирах: «Но и там, на зло гоненью веру лучшую мою в молодое поколенье свято в сердце сохраню».
У нас с отцом состоялось объяснение, после которого каждая из сторон только утвердилась в своем мнении. Отец назвал сгоряча Михайлова и Чернышевского зловредными коноводами молодого поколения, виновниками всей смуты и безобразия. «И не только в столице, но и в моей семье. Ты ходишь, как неприкаянная, похудела, осунулась, и я требую от тебя отцовской властью трезвого размышления, тебе уже двадцать один год, давно замуж пора, а у тебя ум перевернут и не туда направлен». Меня его слова оскорбили, и я заявила, что готова в любую минуту уйти из дому, чтобы стать швеей и честно себя кормить. Так я и сделаю! Тогда отец заявил в сердцах, что революция, по словам Шиллера, делает из женщин гиен и он имеет несчастье в этом убедиться при виде меня.
Нет, я не утонула в слезах, при нем я даже и не всхлипнула. А Шиллера я не читала, теперь и читать не буду!