Потянулись довольно однообразные дни одиночества в крепости. Три раза в день являлась процессия хлебодаров и чаечерпиев — и никого и ничего больше. Никто не заходил ни для частных бесед, ни для официальных, никуда его не вызывали, ничего не выведывали. Здесь просто содержали, просто охраняли, как охраняют мешки с солью, хотя соль в такой сырости пропала бы сразу, окаменела. Время вроде бы удлинилось, но светлая пора укоротилась часов до четырех-пяти. Светало в исходе десятого часа, а в половине третьего уже нельзя было читать даже вблизи окна, и оттого еще длиннее стала ночь, озвученная курантами собора.
Плац-адъютанты дежурили поочередно, толстого и краснолицего сменил худощавый, болезненного вида штабс-капитан с итальянской фамилией Пинкорнелли. Он был нестрог, услужлив, чем-то похож на Самохвалова, и Михайлов отважился попросить его отнести записку Шелгуновым. К вечеру плац-адъютант уехал в город, а Михайлов всю ночь не спал в беспокойстве. Вот так у него всегда — сначала сделает, выскажет, не подумав, а потом спохватывается и начинает корить себя.
Ночник на столе догорал и оттого сильнее коптил, сгущая мрак, виднее становился коридорный свет фонаря сквозь раму над дверью. Свет падал веером на сводчатый потолок, и нумер менялся, становясь похожим на заброшенный храм, на какое-то древнее капище.
Себя ему уже не погубить больше, чем оно есть, но остается опасность погубить других. Ему нужна осторожность. Впрочем, ничего подозрительного в записке он не написал, просто передал поклон всем и спрашивал, живы ли все и здоровы ли. Обычное послание от любого узника во все времена.
Он задремал, но тут заскрипел железный ставень над дверным оконцем и послышался окрик:
— Ночник!
Пришлось вставать, вдевать ноги в холодные башмаки и поправлять пламя ночника лучиной. Снова лег, снова задремал, но тут гулко брякнуло ружье о каменный пол пустынного коридора — солдат успел задремать раньше узника…
Утром пришел Пинкорнелли и молча подал записку. Шелгуновы кратенько сообщали, что все живы и здоровы, кланяются, Мишутка уже говорит вовсю и просили писать почаще. Мрачный день стал светлым праздником для Михайлова. Сразу же после завтрака он сел за письмо, вышло оно бодрым и совсем беспечальным, будто он отбыл от друзей на краткое время.
Теперь он жил в ожидании двух событий — вызова сенат и появления Пинкорнелли с ответным письмом. Начали вдруг поступать ему передачи, валом повалили — жареные рябчики, варенья, мед, печеные булки, деликатесы разные и папиросы.
Второй вызов в сенат мало чем отличался от первого — уточняли прежние вопросы. Их явно не удовлетворял ответ Михайлова о целях распространения воззвания и побудительных мотивах его написания. Случаи усмирения крестьян, по их мнению, слишком отдалены от настоящего события.
«Разве Вы не предвидели, что с распространением воззвания оно может произвести на народ то возмутительное действие, к которому было направлено; разве, принимая на себя распространение воззвания, имевшего преступную цель, Вы не желали достигнуть этой цели; разве можно употреблять возмутительные средства без цели произвести возмущение?»
Михайлов настаивал исключительно на одной цели — на смягчении цензуры. И подчеркивал: случаи усмирения крестьян военного силою были не только в далеком прошлом, есть они и в настоящем. А без печатной гласности такие случаи могут долго еще повторяться и в будущем.
Сенаторы сидели, смотрели, молчали, но молчание их все более казалось Михайлову зловещим. Ведь вот так же молча и уже скоро, на днях, они подпишут ему приговор. Какой? Одному богу известно.
И снова крепость, полумрак под сводами, разудалые коленца курантов и солдатский храп за дверью. Солдаты здесь не только содержат узников, но и сами содержатся. Есть для них своя гауптвахта и свои меры наказания. Площадь перед гауптвахтой и поныне называется Плясовой — не так уж и давно разували здесь нерадивого, приковывали к столбу босого, а ступить возле столба некуда, торчат из земли острия врытых колышков, — вот и плясал на них солдат кровавый танец…
Строил Петр крепость от врага внешнего, но неисповедимы пути господни, стала крепость служить для врага внутреннего. Ни разу не подвергалась она осаде ни с воды, ни с суши, не палили по ее стенам вражеские пушки, не таранили ее осадные орудия, только била молния в грозу по шпилю собора, сокрушая несущего крест архангела, будто наказывая его за праздность. Выходит, зря возводили смерды стены и бастионы, таская землю в полах зипунов, да в мешках и рогожах, обливаясь кровавым потом и кляня государев замысел.
И все-таки стала крепость защитой — не для народа, так для царя. Не прошло и пятнадцати лет, как привезли сюда мятежных матросов с корабля «Ревель», и стала крепость тюрьмой. За матросами попал в нее царевич Алексей, а потом Радищев, а потом декабристы, за ними петрашевцы, и вот настал черед для Михайлова и молодого поколения России.
Из года в год и теперь уже из века в век становилась крепость средоточием лучших чаяний России, мятежных ее упований, высоких помыслов.