Обычный, самый очевидный и на первый взгляд единственно возможный путь — показать главного героя глазами его почитателей. Только так можно убедить публику, что он взбирался на Эверест, спускался по Ниагарскому водопаду или выиграл битву при Ватерлоо. Да только я в качестве театрального критика пересмотрел такое множество спектаклей, где первые десять минут второстепенные персонажи без умолку превозносят подвиги главного героя… И вот под гром аплодисментов на сцене появляется милый старина Джордж Александер… или Три, или Артур Буршер… В роли Великого химика неотличимые от роли Великого финансиста, которую они исполняли на прошлой неделе. Я понимал, как на самом деле трудно показать на сцене гения таким способом. Все мы инстинктивно испытываем настороженность, видя чересчур бурный энтузиазм, ничем зримо не подкрепленный. Правда, мой гений — девяностолетний старец, его седины помогут забыть, что перед нами актер, и придадут персонажу тот ореол бессмертия, что окружает в девяносто практически каждого писателя. Актеру трудно тут что-нибудь испортить, если я создам для него красивый выход, подскажу нужные слова. А как это сделать?
Для начала я заставил критика Ройса выйти на сцену и объявить, что он принес поздравительный адрес ко дню рождения Великого человека. Публика ждет привычного начала: сейчас послушаем, какой он великий. Однако Ройса встречает скептически настроенный внук поэта, Оливер — для него Блейдс всего-навсего надоедливый старик. Потом появляется внучка по имени Септима. Молодые люди разносят культ почитания Блейдса в пух и прах, смущая душу Ройса. Публика вначале симпатизирует юным бунтарям, но постепенно их нетерпимость начинает раздражать. Закрадывается мысль: быть может, внуки досаждают деду не меньше, чем он им? Тут входит Марион, их мать. Для нее Блейдс — истинный Бог. Публика видит другую сторону картины: слепое, рабское поклонение. А ведь пожалуй, это едва ли не больше досаждает гению? Если внуки не правы, то их матушка еще более не права. Какое отношение нестерпимо для Блейдса в большей степени?
Публика, сама того не замечая, уже согласна принять на веру, что он действительно гений.
Я даже отважился дать в пьесе образчик его творчества. Мне придавала духу мысль о том, что Теннисон написал «Атаку легкой кавалерии», а Вордсворт — «Деревенского дурачка», но вряд ли публика помнит малоизвестные шедевры. Ей подавай подлинный товар, без обмана. Что ж, они его получат.
Ройс, услышав имя девушки, машинально цитирует отрывок стихотворения. Строки завораживают, в них чудится истинная поэзия… но прежде, чем публика успеет критически вслушаться, Септима перебивает, обращаясь к Оливеру:
— Нолль, будь любезен! — и протягивает руку за честно выигранным шиллингом.
Очевидно, у всех гостей одна и та же реакция.
— Черт возьми, Ройс, — бурчит Оливер, шаря в карманах, — я думал, хоть вы удержитесь!
В зрительном зале смешки — публика сочувственно представляет себе, каково быть дочерью Теннисона, если тебя зовут Мод, или сыном Байрона по имени Гарольд… или дочерью Блейдса по имени Септима.
И тут является зять, верховный жрец: суетливый человечек диктует ответы на поздравительные письма, составляет список избранных посетителей для прессы: «трое от светских изданий, трое от литературно-художественных, двое от военно-политических». Заздравный тост — где будем провозглашать заздравный тост? Прямо здесь? Письмо от королевы Виктории — позволить ли Ройсу подержать его в руках? Пожалуй, да, всего на одну минуточку. Что перед нами, как не семейство великого поэта?
Последней на сцену выходит Изабель. Двадцать лет назад она прогнала своего возлюбленного, чтобы поддерживать святой огонь гения на алтаре Великого человека. Двадцать лет жизни она отдала ему: достойны ли такой жертвы созданные им великие стихи? Она задает этот вопрос Ройсу — он-то и был ее возлюбленным много лет назад. Публика тоже задумывается, уже безусловно принимая мнение Изабель об отце. Он в самом деле великий поэт, и она поступила правильно; он в самом деле великий поэт, но она поступила неправильно.
Наконец появляется Блейдс. Полчаса нам внушали, что он последний из великих викторианцев; и вот он здесь, во всем своем величии. Что он скажет? Какими словами воздать должное божеству? Если бы Шекспир и Эсхил, объединив усилия, написали для него монолог, публика все равно осталась бы недовольна. Что уж говорить о моих слабых способностях. «Мы верили в него, пока он не заговорил; как же мы забыли, что персонаж не может быть гениальнее автора?» Однако что-то сказать нужно.