То же самое получилось с джазом: много воды утекло, пока я не начал осознавать, как джаз проник в мою музыку. Поскольку джаз — преимущественно импровизационная форма, я вообще не находил никакой связи между ним и своей музыкой. И лишь совсем недавно, размышляя о роли джаза в моей биографии, кое-что обнаружил и удивился. Несколько лет назад Линда Брумбах и ее «Помигрэнит артс компани» сделали новую постановку «Эйнштейна на пляже». Поскольку часть музыки к «Эйнштейну» много лет входит в репертуар моего ансамбля, я занимался преимущественно исполнением этой музыки. Но недавно я слушал какие-то ранние записи «Поезда» из первой сцены первого акта. И вдруг расслышал то, что почти сорок лет ускользало от моего внимания. Один фрагмент показался мне до боли знакомым. Я начал копаться в своей коллекции пластинок и набрел на музыку Ленни Тристано. Отлично известную мне музыку. Я слушал ее вместе с Джерри на заре своего знакомства с джазом. И тут-то я припомнил, что, перебравшись в Нью-Йорк, каким-то образом раздобыл телефон Тристано и позвонил ему. Стою в телефонной будке на Аппер-Вест-Сайд недалеко от Джульярда, и, к моему полнейшему изумлению, трубку берет сам Тристано.
— Мистер Тристано, меня зовут Филип Гласс, — выговорил я, запинаясь. — Я молодой композитор. Я приехал в Нью-Йорк учиться, я знаю ваше творчество. Нет ли какой-то возможности взять у вас уроки?
— Вы играете джаз?
— Нет, джаз я не играю.
— На рояле играете?
— Немножко. Собственно, я приехал учиться в Джульярд, но я люблю вашу музыку, и мне просто захотелось пообщаться с вами.
— Что ж, — сказал он, — спасибо за звонок, но ума не приложу, что я мог бы для вас сделать.
Он обошелся со мной очень любезно, почти ласково. Пожелал мне удачи.
И вот теперь, спустя пятьдесят лет, переслушивая музыку Тристано, я нашел то, что искал. Два трека. Первый —
Эти произведения Тристано — по сути, импровизации для одной руки — его самые впечатляющие достижения. Он записывал на медленной скорости дополнительный трек — ровный поток шестнадцатых нот, а потом ускорял пленку и накладывал поверх свою импровизацию. Это наполняло его музыку головокружительной бодростью и электризующей энергией, которым нет аналогов. Ты угадываешь, кто играет, едва заслышав эти воодушевляющие фортепианные партии. Не знаю, был ли Тристано широко известен как музыкант. Мне он был известен прекрасно, потому что я набрел на его пластинки и восхитился. Я никогда не слышал, как он играет вживую… да и мало кто слышал, наверное. Возможно, некоторые джазисты знали его в качестве учителя. Для меня он определенно был учителем. Умер он в 1978-м, но в джазовом мире остается культовой фигурой, хотя широкая аудитория его доныне едва ли знает.
Оглядываясь назад, я понимаю, что на меня также очень повлияла необузданная мощь бибопа. Прежде всего меня интересовала именно эта разновидность напора — жизненная сила, заключенная в самой музыке. И именно она слышалась мне в музыке Джона Колтрейна и Бада Пауэлла, а также Тристано. В музыке Джеки Маклина она, как мне казалось, льется без конца и без краю. И у Чарли Паркера — тоже. Я говорю о потоке энергии, казавшемся неудержимым, о силе природы. И тогда я понял: вот к чему мне хочется прийти. Для моих сочинений конца 60-х, особенно для
Мне вспоминается фраза, которую я услышал от Мундога[20]
— слепого поэта и уличного музыканта. Человек весьма эксцентричный и очень талантливый, он в начале 70-х примерно год прожил в моем доме на Западной 23-й улице.— Филип, — сказал он, — я иду по стопам Бетховена и Баха. Но это ж настоящие гиганты, они так широко шагали, что мне приходится прыгать в длину — от следа к следу.